Данная мегаглава представляет собою дневник Фёдора Батьковича, так что ПОВ будет от первого лица.
Фёдор сообщает родным, что теперь он красный военспец и сталкивается с двумя диаметрально противоположными реакциями.
Липочка обрадовалась моему решению. Она протянула мне руки и сказала:
— Ты это хорошо сделал! Я понимаю всю величину твоей жертвы и ценю ее.
Наташа встала. Несколько мгновений она смотрела мне в глаза своими прекрасными серыми глазами. Точно высмотреть хотела все затаенные уголки моего сердца и, наконец, тихо сказала:
— Нет, Федя, ты этого не сделал! Ты никогда туда не пойдешь... Ты не способен на такую гнусность.
Муж Липы пытается воззвать к адекватности, но где Кусковы и где адекватность?
Венедикт Венедиктович обиделся:
— Что же, Наташа, — сказал он, — ты считаешь, меня и Машу людьми, делающими гнусности?
Наташа долго молчала. Потом коротко сказала:
— Ах, не то!.. Это совсем не то...
И ушла в другую комнату.
Наташа объявляет супругу бойкот.
С этого дня Наташа молчит. Она не отвечает на мои вопросы, ко всему безучастна, делает все, что ей скажешь, но ни с кем не разговаривает. В семье разлад. Ужасный гнет на душе.
10 октября мы с Наташей переехали на реквизированную для меня квартиру. Я назначен в военный совет, и мне приказано жить в Москве. Квартира приличная. Три комнаты. В одной — спальня Наташи, в другой — мой кабинет, где сплю на диване.
На новом месте Кусковы живут не одни.
В третьей — общая столовая, в ней помещается комиссар, назначенный ко мне, приличный молодой человек, член коммунистической партии. В прихожей — мой вестовой, расторопный солдат, со смышленой наглой рожей. Дело в квартире поставлено так, что я никогда не могу переговорить с Наташей наедине. Стены тонкие, если же я начинаю говорить с ней шепотом, сейчас же в дверь раздается стук и входят или вестовой, или комиссар и начинают что-то искать.
Один я никуда не хожу. При мне или комиссар, или вестовой. Я не могу на них пожаловаться. Оба вежливы. С ними, особенно с комиссаром, интересно говорить. Он отлично видит промахи и ошибки советской власти, метко ее критикует, но я всегда с ними настороже. Писать тогда я ничего не мог. Я пишу теперь, на фронте. Раньше все, что я писал или что писали мне, попадало в руки комиссара... Я был под непрерывным контролем.
Учитывая обстоятельства вашего вступления в РККА - разумная мера, на тот случай, если вы, ваше превосходительство, припрятали фигу в кармане.
Кусков мается из-за разрыва с женой.
Наташа молчит. К комиссару она не выходит, когда встречается с ним, не подает ему руки и смотрит на него, как на пустое место.
Она следит за собой, не распускается.
Презирает она меня? Ненавидит? Жалеет?
Мне кажется, ни то, ни другое, ни третье. Она не понимает меня. Мы стоим на разных берегах и не можем перекликнуться. У нее — Бог и Христос, там, где я — дьявол. В этом у нее нет сомнения.
Она молится. Поет первую партию в той маленькой церкви на Арбате, где я был прошлой зимою. Я там не был. Меня просили, — очень вежливо просили, — пока в церковь не ходить. Чтобы не было соблазна.
Чем им досадила церковь?
Мне так хочется рассказать все Наташе. Но как рассказать? Рассказать надо главное. Ради нее пошел. Она никогда не допустит этого. Будет скандал. Она погибнет. Да и поздно уже... Часто вспоминаю Тома. "И свет во тьме светит, и тьма его не объят". Надо добиться своего — и светить! Христос сходил в ад... Но я не Христос! Как мало Христа во мне. Становится все меньше и меньше... Надо разобраться. Все самому надо понять...
Я думаю, что если бы Наташа все выслушала, все усвоила, и тогда она меня не поняла бы и не простила. Она видит глубже меня.
Как не поняла бы и не простила меня моя мать. Мама потребовала когда-то от меня подвига, и сама себя принесла в жертву. Наташа тоже потребует подвига... На подвиг готов... Принести ее в жертву не могу...
Ещё одна длинноцитата - теперь о Боге.
Когда-то мальчиком, на даче в Мурино, я издевался над своей старой няней. Я смеялся над ее верой в чертей. Я говорил ей: "Какие же черти? С рогами и хвостами?"
Я тогда верил, что чертей нет. И потом я не верил в диавола. Все эти изыскания теософов, исследования астрала казались мне праздными измышлениями зарвавшегося ума. Я был материалистом. Я отдался военной службе и, не мудрствуя лукаво, учил солдат, потом был в Академии, командовал ротой, батальоном и полком. Был на войне. Были в моей жизни какие-то явления в пустыне... Над ними я не задумывался.
Но в Бога я верил?
Я верую в творческую силу Бога, в Его милосердие и всемогущество. Я верую в светлые силы ангельские, и столько раз я убеждался в их невидимой помощи.
Но если Бог есть со всеми Его силами ангельскими, — есть и противоборство Богу, есть диавол со всеми его темными силами.
В Бога верую... В диавола — нет.
Странно. Двадцатый век, электричество, беспроволочный телеграф, бешеная техника, громадные знания. Я генерал генерального штаба, отец многочисленного семейства и вдруг верую в черта, как старая баба... Как няня Клуша...
А вы проницательны, ваше превосходительство!
Но почему они так борются с церковью, со священниками? Так боятся ее? Почему на шапки и на рукава вводят они пятиконечную кровавую звезду — ту самую опрокинутую пентаграмму, заключающую в себе голову козла-человека, так похожего на жида?
Ваше превосходительство, не пытайтесь рассуждать о том, в чём не смыслите ни шиша! Большевитская звезда - это как раз таки обычная, "прямая" пентаграмма, символизирующая господство человека над сверхъестественными силами (опрокинутая как раз означает подчинение человека сверхъестественному). У опрокинутой один из лучей смотрит вниз, а не вверх.
Ну и да, антисемитизм детектед.
Почему так тщательно прививают они народу хулу на Бога и наняли целую свору заборных поэтиков и писателей, чтобы творить всенародно богохульство?
Потому что они жиды?
Нет... Там далеко не все жиды... Потому что... Но расскажу все по порядку...
Мне трудно рассказать все по порядку. Мысли путаются. Чтобы все было ясно, приходится отвлечься в сторону.
Кусков встречает фронтового знакомого.
В Москву с фронта приезжал товарищ Заболотный. Я его помню лихим взводным 2-го эскадрона. Видел его незадолго до революции в Турции, в Малой Азии.
Когда уходили песенники, луна стояла высоко, и таинственные тени тянулись от предметов. Какой-то солдат сзади пошел не в ногу, и звон его шпоры вперебой шел с мерным звоном шпор солдат.
— Левой, сукин сын! Я т-тебя толкону, аспид! — крикнул ему в ухо взводный.
И я подумал: "Славный взводный, хороший унтер-офицер. Строевик, молодчага, лихач..."
Я спросил у кого-то из офицеров, как его фамилия.
— Это Семен Петрович Заболотный — гордость полка. Герой, рубака! Таких унтеров днем с огнем поискать. Отец солдатам. За ним эскадронный командир может спать спокойно.
Заболотный не просто красный командир, но командир-победитель.
Теперь Заболотный приехал в Москву как верный слуга III Интернационала, раб диавола. Он приехал со славой побед над донцами и Деникиным в военный совет настаивать на увеличении красной кавалерии для того, чтобы окончательно раздавить "белогвардейскую сволочь" — ту самую сволочь, где у меня служат и борются с Семеном Петровичем Заболотным три моих сына.
— Д-да.... Много воды утекло. Что же, и вы на Кавказе служили?
— Я командовал тогда М-ским полком.
— Хороший полк... Славный полк... Тогда все были хороши. Не то, что нынешняя сволочь.
Это сейчас самокритика была, товарищ Заболотный?
Кусков, естественно, всё сворачивает на одну из своих любимых тем.
— Царь был, — сказал я просто и почувствовал, как холод побежал по моим ногам.
Однако Заболотный неожиданно согласен.
— Да. Верное ваше слово. Порядок был. Солдат уважал начальника.
— А теперь?
— Вы слыхали мой доклад?
— Слыхал.
— А вы знаете, кому мы служим?
Я не ответил.
— Диаволу, — сказал Заболотный.
Я сделал невольное движение.
— Ну да же. Знаете, поедем ко мне. Я вам все подлинно доложу. Вот и машина моя подана.
Они отправляются в гостиницу к Заболотному.
Заболотный порылся в чемодане, достал из него потрепанную книжку и сказал:
— В бытность мою в Турции прислали мне с Афона эту самую книжку. Изволите видеть: "Мысли на каждый день года по церковным чтениям из слова Божия" епископа Феофана. А тот Феофан, сказывают, великий молитвенник был, и многое, что скрыто от людей, было ему открыто. Читавши эту книжку, дошел я до того, что мы неправильное представление имеем о воздухе, о природе, о естестве. Ученые дознались, какой есть воздух, а того не дознались, что воздух полон бесовской силы, что каждым воздыханием нашим мы вдыхаем в себя беса, и от него идут наши помыслы, а за ними и деяния.
Четверг пятой недели поста. Прежде падения злопомышления (Притч., 16, 18). Стало быть, не допускай мыслей злых, и не будет падений. Между тем, о чем больше всего небрегут? О мыслях. Им позволяют бурлить, сколько и как угодно, и думать не думают когда-нибудь укрощать их или направлять к разумным занятиям. А между тем, в этой суматохе внутренней подходит враг, влагает зло в сердце, обольщает его и склоняет на это зло. И человек, сам того не замечая, является готовым на зло. Остается ему или исполнять скованное сердцем зло, или бороться. Но то наше горе, что за последнее никто почти не берется, а все, как связанные, ведутся на зло...
Очень точное описание жизни генерала и его супруги после революции.
Заболотный выдаёт новую цитату
Весь воздух набит бесами; но ничего не смогут сделать тому, кто огражден молитвой и постом. Пост — всестороннее воздержание, молитва — всестороннее богообщение; тот совне защищает, а эта извнутрь устремляет на врагов всеоружие огненное. Постника и молитвенника издали чуют бесы, и бегут от него далеко, чтобы не получить болезненного удара. Можно ли думать, что где нет поста и молитвы, там уже и бес? Можно. Бесы, вселяясь в человека, не всегда обнаруживают свое вселение, а притаиваются, исподтишка научая своего хозяина всякому злу и отклоняя от всякого добра; так что тот уверен, что все сам делает, а между тем только исполняет волю врага своего. Возьмись только за молитву и пост, — и враг тотчас уйдет, и на стороне будет выжидать случая, как бы опять вернуться, и действительно возвращается, коль скоро оставлены бывают молитва и пост.
Эээ... Я конечно не специалист, но... Разве реплика Феофана Затворника про "воздух" - не фигура речи? Означающая, что бесов в мире столько, что им аж тесно вокруг человека. Но не только Заболотный (что взять с тёмного унтера?), но и Кусков (полукадет-полугимназист, юнкер и выпускник Академии Генштаба) тоже воспринимает всё буквально.
Заболотный жалуется и ностальгирует.
— Вспомните, Федор Михайлович, как давно уже наши солдаты перестали быть богомольными! В церковь, если наряда не сделаешь, никто и не пойдет. Силком надо гнать. Господ офицеров в церкви разве когда увидишь? Ну, разве что в праздник!.. То некогда, то лень, то устали очень. Певчих не соберешь... Ну и то попомните, что первым делом отменило Временное правительство с господином военным министром Александром Ивановичем Гучковым? Молитву на вечерней перекличке... Зорю нашу священную, где мы с бесом боролись... Ну и осилил враг армию. Вселились в нее бесы. Все мы теперь бесами одержимы.
Кусков рассуждает об одержимости, а затем описывает своё посещение ВЦИК, куда его пригласили в числе высших командиров московского гарнизона.
Толстый, с одутловатыми щеками, чуть смуглый, с носом пуговкой и синим подбородком, с громадной копной густых черных вьющихся волос — не то доктор-еврей, не то престидижитатор, не то пианист, в черной с расходящимися фалдами визитке и серых штанах, стоял властитель Петербурга — Моня Апфельбаум. Рядом с ним, страшный своим безобразием, в сверкающих очках, с черной бородкой и усами, в светло-синем, небрежно застегнутом пиджаке, с вылезшим на него длинным, алым в полоску, галстухом — убийца государя Янкель Свердлов. В прекрасной, наглухо застегнутой кожаной куртке с отложным воротником, с гордо поднятой головкой в пенсне — Лейба Бронштейн. Рядом с ним, в солдатского сукна, по-офицерски сшитой шинели без погон и петлиц, тяжело уселся широкоплечий, лысый, с подстриженными усами Минин — командующий Царицынским фронтом, потом маленький, лохматый, совсем еще юный еврейчик Левин, и с края навытяжку стал сухой бритый кавказец с длинными, на пробор, волосами — Абербарчук...
Выступает Апфельбум (нам более известный, как Зиновьев), зрители аплодируют.
Стоявший впереди меня молодой еврей стал аплодировать. Сейчас же, как по команде, тут, там заплескали руки, и весь зал, как бы охваченный каким-то током, огласился громовыми аплодисментами. Я едва удержался, чтобы не примкнуть к ним. Я чувствовал, как какая-то сила тянет мои руки, и мне стоило труда сидеть спокойно.
Да... Мы — одержимые...
И опять раздались аплодисменты, и я... Да... я, сам не понимаю почему, — аплодировал. Это несомненно психическое явление, требующее изучения.
Фёдор Батькович, ну вы же были заядлым театралом! Вспомните, как вы смеялись и плакали в театре, воспринимая душой актёрскую игру на сцене. Ничего не щёлкает, не?
Зиновьева сменяет Троцкий. Кускова слегка подглючивает.
То тут, то там срывались аплодисменты. Я не поддавался. Я смотрел, как колебалась тень от лохматой головы на красных полосах и звездах, как сверкали стекла его пенсне. Он гипнотизировал меня. Мне казалось временами, что тень стоит неподвижно, а это большая красная звезда колеблется над головой Бронштейна и не знает, где остановиться.
Я ему служил. Я ему повиновался....
Старался не слушать его, и слова сами лезли в уши, достигали мозга и казались разумными, верными и неоспоримыми
Зал разразился громовыми аплодисментами. И я аплодировал. Мои руки ходили вверх и вниз, мое лицо против моей воли расплывалось в широкую улыбку.
Кускова глючит уже не слегка.
Я посмотрел на эстраду. Голова Бронштейна была откинута горделиво назад и рисовалась на фоне пятиконечной звезды. И показалось мне: над его лохматыми волосами поднялись рога и поползли в верхние лучи звезды, широко оттопырились уши, и изогнулся крючком нос. Маленькая бородка удлинилась во весь нижний луч... Страшное лицо диавола самодовольно смотрело из звезды на покорное людское стадо.
Руки мои остановились. Холод страха леденил мое тело. Во власти диавола я был. Вот почему ни одно покушение на них не удавалось. Бесы стерегут их.
Урицкому с Володарским это как-то не помогло. Или Кусков про удачные покушения на них не в курсе?
Наташа молчит и все с большим ужасом смотрит на меня.
Она видит то, чего я не вижу.
Но то, что я переживаю, переживаем мы все.
Сумасшествие?
Образовалось у нас такое учреждение — "Пролеткульт". Насаждение культуры среди пролетариата. Потребовали голодных профессоров, академиков, писателей, ученых и заставляют их за паек, за подачки мукой и маслом читать лекции на самые разнообразные темы то рабочим на заводах, то красноармейцам в казармах. Пользы от этого никакой, а маеты много. Систематичного курса создать нельзя: лекции носят случайный характер, аудитория переменная, очень пестрая по своему составу — то, что понятно одним, другим скучно. Одни неграмотны, другие университет кончили. В такой аудитории читать — чего труднее. Но реклама получилась большая. Смотрите, мол, профессора и академики, писатели и ученые у нас читают "кухаркиным сыновьям". "Кухаркиных сыновей" приструнили, чтобы слушали внимательно, педелей и полицейских наставили. Чуть задремал или носом засопел — по уху смажут.
Ваше превосходительство, не будьте строги! Даже если людям удастся заронить в голову интерес хотя бы к одной науке - глядишь, и появится охота учиться. Большое дело. А насчёт организации - ну так с кого им брать пример, если в царской России ничего подобного не было?
В дивизию Кускова тоже приезжает профессор с лекцией. После лекции он предлагает солдатам задавать вопросы. Те начинаеют спрашивать его о душе.
Был у нас красноармеец Грищук. Прибыл он с южного фронта. Там насмотрелся смертей. Повидал казней и пыток. Вижу: стоит против профессора, бледный, грязный, потный, лицо перекошенное, и говорит, точно сплевывает слова:
— Смеха мне... Смерть видал... Ничего... Смеха мне. Зачиво бабы трудаются... Зачиво сватания, венчания, зачиво кумы на свадьбах гуляют... Зачиво это все, когда все одно — конец один... Точка!
И видел я муку на тупом лице. Я думаю, если бы бык на бойне мог говорить, он сказал бы что-нибудь подобное.
Какое милое приосанивание!
Рассказал профессор о том, что открыто "астральное тело", могущее у некоторых людей экстерриторизироваться и материализироваться где угодно. Пошел разговор о спиритизме.
— Не могу сказать, чтобы это все было научно, — сказал профессор, — но должен заметить, что кроме видимого мира есть мир невидимый. Мы окружены особыми невидимыми существами, мы ими дышим и ими проникаемся.
— Миазмы, — крикнул кто-то из толпы.
— Нет, товарищи, это не миазмы и не микробы, а это особые несовершенные духи. Наука их называет ларвами, эгрегорами или элементалями. По определению теософов, это души потерявших образ человеческий людей, души преступников, или проявленные мысли и чувства, или даже поступки дурных людей.
Ладно, не буду душнить, тогдашняя психология ещё находилась в младенчестве, и вполне состоявшиеся учёные всерьёз хватались за теории, которые сейчас поднимают на смех.
Кускова осеняет.
Меня точно толкнуло. Заболотный и профессор не могли сговориться. Едва ли профессор читал творения епископа Феофана, а епископ Феофан не занимался ни теософией, ни изучением ларвов и элементалей, но оба подошли с разных сторон к одному и тому же: бесы существуют, и единственное средство избавиться от них — пост и молитва.
Кусков решает бороться с бесовщиной.
Решил идти к Заболотному. К кому же больше? Он русский унтер-офицер, георгиевский кавалер, он должен меня понять. Он православный и, видимо, крепкий русский.
Прийти и сказать: "Долой жида Троцкого". Пригласить в Россию нашего верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича. Пентаграмму снять и заменить крестом животворящим, православным, восьмиконечным. Перестать быть Красной армией, но стать русской армией, — христолюбивым православным воинством.
Уничтожить богохульство, разврат и сквернословие, обуздать поэтов и писателей, специализировавшихся на хуле на Бога
Требовать реформы армии — в духе национальной православной России.
Требовать, — с верой сказав в сердце своем: "Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа".
Надо кому-нибудь решиться на это. Ну и пусть я и Заболотный начнем!
Как у вас всё просто, генерал! Анализ обстановки, знакомство с мыслями простых красноармейцев, поиск путей их умам? Тю, да зачем?
Вот только Заболотный уже переобулся (как переобулся, сначала в одну, потом в другую сторону и Руднев).
Слушал он меня внимательно. Но едва я кончил — он захохотал грубым, раскатистым смехом.
— Уморили вы меня, Федор Михайлович, — ей-Богу, уморили!.. Что же, жид, или еще вот как говорят, масон — во всем виноваты? А вы еще бесов придумали... или этих, ах, шут их дери, — ларвов? А мы-то с вами? А? Казанскими сиротами оказались?.. Православное христолюбивое воинство, да, поди и царя пристегнуть хотелось бы... А? Ведь так?.. А вы подумали, Федор Михайлович, что, если, скажем, так повернуть, что ничего, мол, не было, что тогда? Какие мы людишки? Смешно подумать! Ну-ка великой революции и большевиков не было — кто я такое? Унтер-офицер Заболотный. Ну, может быть, корнета мне пожаловали бы. Так я сам, Федор Михайлович, отлично понимаю, какой я корнет! В собрание приду, чтобы все мне спины показывали и молодой корнет два пальца протягивал. Корнет Заболотный... из нижних чинов... За что? Федор Михайлович! За то, что когда этот корнет с девкой в постели дрыхал, я на конюшне порядок наводил и солдатню крупным... обкладывал да морды им кулаком чистил? Теперь, Федор Михайлович, — я персона. И кому я этим обязан? — жиду Троцкому и сифилитику Ленину. И спасибо им. И я за них постою. Без большевиков-то возможна была бы такая реформа? Сяду в автомобиль, ноги вытяну, старый генерал Рахматов подле: "Как прикажете, товарищ? Как хотите, товарищ"? — что же, бес это во мне сидит?
— Бес, — сказал я. — Дух любоначалия.
— Славный дух, — сказал Заболотный. — Люблю...
И выдаёт неожиданно адекватный монолог...
Да полноте... Что же, жиды пакостили церковь? Вы, Федор Михайлович, русского человека не знаете? Вы в гимназии были, корпус, училище кончали, вы деревенской школы не видали. Есть там Бог? Потемки одни, а не Бог. Наблюдал я русского-то человека и диву давался. Придет, шапка на затылке, в зубах папироска, матюгается в храме Божием, штыком Христу рот сверлит, папиросу вставит, пакость какую ни на есть худшую перед иконой Божией Матери сделает, а уходит — морда красная, довольная, а коленки трясутся. Боится, сукин сын. Он трус, Федор Михайлович, раб и скотина. Он Бога не боится, потому что никого из них еще громом не пришибло, а жида боится. Вы понимаете, он этого Троцкого так боится, как вас никогда не боялся. Потому что Троцкий-то о смертной казни или о телесном наказании не спорил, а просто — "к стенке" или "выпороть эту сволочь". Бесы! Жиды! Масоны! Какие там бесы, жиды или масоны, просто темнота окаянная!
...правда потом брякает глупость.
Я, Федор Михайлович, еще царя понял бы — да только такого, что пришел бы без помещиков и генералов и сказал бы: "Жалую тебя, Заболотный, графом и со всем потомством, хотя ты и сукин сын, а мне нравишься".
Ладно, чего ждать от тёмного унтера v 2.0. Не знаю, как потенциальному царю, а мне Заболотный нравится, хотя и таки да.
Кусков пытается давить на совесть, Заболотный отмахивается.
— Но вы сами, Семен Петрович, о бесах мне давали читать из епископа Феофана.
— Давал.
— Как же вы дали себе подпасть диаволу? — А вы не подпали?
— У меня особые обстоятельства...
— Слыхал... Это все так, спервоначалу. У кого жена, у кого дети, или родителей престарелых спасать надо. Что же, дело житейское и очень даже понятное. Хорошо... бесы... А ежели нам с бесами-то удобнее? Ишь ты! Голод кругом, — а мне товарищ Минин стерлядей живых прислал. А вы бы поглядели, Федор Михайлович, как иду я по вокзалу, и толпа кругом. Рабочие, мешочники, голодные, умирающие, ну и ваш брат офицер там есть, образованные тоже — и шепот кругом восторженный, подобострастный: "Товарищ Заболотный идет! Дайте дорогу Заболотному". Ведь они мне руки целовать готовы! Что же, и в них бес?
— Да, и в них.
— А они, чать, Богу молятся. По церквам колонки обивают. Ну, пускай, я сволочь, так какая же они-то, значит, сволочь! Они и плевка моего не достойны.
— Они, Семен Петрович, запуганы террором, казнями. Их понять нужно и простить.
— То-то запуганы! Нас, коммунистов, кучка, и как их запугали, подумаешь! Кабы они не сволочь были, восстали бы.
— Пробовали, да что вышло? Их и Бог, и история поймут и простят, а нас и не поймут и не простят.
Как бы то ни было, Кусков уходит ни с чем.
В повествовании появляется ещё один адекватный большевик, но Краснов не даёт ему ни имени...
Разговорился с комиссаром. Он молодой человек, кончил университет, когда началась революция. Он горд своим положением. Он много читает, всего хочет сам добиться, быть тем, что англичане называют "Self made man" (Человек, сам себя сделавший (англ.)). Мы говорили о евреях. Комиссар мой русский, сын хороших родителей, с юга России.
— Это хорошо, что евреям дано равноправие, — сказал он. — Это нужно. Пусть научится русский народ бороться и побеждать...
И на лице его было: "Как я!"
— Вы посмотрите, в Англии, Америке, во Франции, благодаря равноправию евреев, создалась благородная конкуренция, и это выковывает сильные, железные характеры, каких у нас нет.
— А вы не боитесь, — сказал я, — что при дряблости славянского характера, неподготовленности его, все время опекаемого правительством, к такой борьбе это кончится победой евреев над русскими? Теперь уже три четверти высших мест занято евреями.
— Это же понятно, — воскликнул он. — Евреев так долго угнетали в России, что когда они дорвались до власти, им хочется насладиться ею.
— Я боюсь, что это наслаждение дорого обойдется России.
— Вы все о России, — сказал мне комиссар, кладя мне на руку свою тонкую, бледную руку с выхоленными длинными ногтями. — Неужели не можете забыть?
— Что забыть?
— Все... Все прошлое. Поймите, надо так себя настроить, как будто не было прошлого. Я родился в 1899 году, и до этого времени, даже больше, до 1917 года, 25-го октября — ничего не было. К черту историю! Ни Петров Великих, ни Наполеонов, ни Маковских, ни Айвазовских — никого. Никаких героев. Герои — это мы. И то для настоящего, а не для будущего. И вы посмотрите, как мы творим! Каково наше пролетарское искусство!..
— Кубы и пирамиды. Безвкусное сочетание красного с белым и желтым. Тяжелые языческие капища и трупный смрад. Что-то не хочется этого.
— В вас говорит эстет прошлого. Привыкнете — полюбите.
— Забыть Пушкина и увлекаться Демьяном Бедным, променять Лермонтова и Ал. Толстого на Маяковского и Мариенгофа! Заменить живопись кубизмом, а красивое Русское искусство лубком и матрешками! Постоянно видеть только гримасу, только карикатуру на русский быт! Бросьте. Новое — не искусство!
— Привыкнете.
Мы проезжали мимо храма Христа Спасителя. Белая громада под золотыми куполами в синеве неба казалась воздушной. Много красот видел я на своем веку, но такого гармоничного сочетания неба, — какого угодно: покрытого тучами, или синего, или молниями искаженного, затянутого дождевыми струями, но всегда глубокого и беспредельного, — золота куполов и белого камня — я не видел нигде.
— Что же, — сказал я комиссару, показывая на храм, — вы отрицаете и эту красоту?
Комиссар прищурился и критически посмотрел.
— Самодержавен очень... Мы лучше построим.
В снегу валялись орлы и голова императора Александра III с поверженного памятника. Стая ворон снялась с остатков его и полетела, черными зигзагами чертя небесный свод.
"То-то создадите вы что-нибудь, — подумал я. — Разрушать вы мастера, а созидать?.."
Я ничего не сказал. Говорить было бесполезно. И так рисковал я своей головой и жизнью Наташи.
...ни перспективы. Нигде больше этот положительный человек в тексте не появится.
Далее идёт многабукаф про новый быт голодной военной Москвы. А у генерала продолжается конфликт с женой.
Оставалась Наташа.
Она все молчит. Она разговаривает с Липочкой, с Венедиктом Венедиктовичем, пытается вернуть к добру и правде младшую племянницу Лену, но со мной молчит.
Она меня не понимает.
Мы живем в одной квартире, но мы точно чужие. Мы, двадцать пять лет прожившие душа в душу!
Она молчит и с комиссаром. И только вестовому приказывает сухим, не терпящим возражения голосом. Впрочем, это редко. Она все больше делает сама.
Что же! Казните меня! Казни меня, милая Наташа. Бог послал тебе белизну волос, чтобы еще сильнее оттенить твою душевную чистоту!
Я черен. Я продал душу дьяволу. Но во имя кого, ради чего я это сделал!?
Приду и сяду подле тебя, милая Наташа, как прежде, и все тебе расскажу. Перекрещусь и скажу: "Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа — слушай меня".
Как скажу? А если она скажет: лучше мне муки тела, и пытки, и смерть, чем тебе вечные муки души.
Знаю: так скажет.
Ибо она — русская женщина!.. Великая русская женщина.
И не смею отдать ее на распятие.
Наконец Кускова посылают на фронт.
Нагло усмехнулся председатель Реввоенсовета. Посмотрел желтыми глазами сквозь стекла пенсне. Насквозь видит.
— Соскучились в Москве? Что же, товарищ, понимаю. Вы боевой генерал. Война — ваша сфера. Исполню, исполню вашу просьбу. Уважаю ваши порывы... Меня отправили на южный фронт, в Украину.
Туда, где должны быть мои сыновья.
Может быть, "на мое счастье" они убиты.
Комиссар прав. Это счастье — иметь убитых сыновей...
На этом обрывалась тетрадь дневника — записок Федора Михайловича Кускова.
В следующей главе мы опять вернёмся к Светику.