Клейст обнаруживает, что изба Шагина покрыта неким составом, напоминающим стекло:
Астрафил эта смесь называется. Не горит больше Русь, хоть и деревянная осталась. Хоть костер на ней разведи, а не горит. И просто, и дешево. Кистью помазал, и через сутки — готово. Русский человек изобрел — Берендеев, Дмитрий Иванович, из муромских купцов он. Отец огурцами торговал. А что, в Ермании не знают, что ль, такого состава?
— Нет. Я вижу это в первый раз, — сказал Клейст.
— Ну и ловко! Значит, немца, что обезьяну придумал, и того русачки обстаканили!
— Теперь, — сказал печально Клейст, — с профсоюзами пропала охота изобретать. Союз отберет изобретение. Да и некогда. Оплата труда химика меньше, чем простого землекопа. Чтобы жить, приходится прирабатывать уроками, ремеслом. Тут уже не до изобретений.
Как обезьяна связана с этим противопожарным веществом? И почему немец? Дарвин вроде англичанин. Или имелся в виду тот профессор, приезжавший в Маренбург? А откуда Шагин о нем знает? От трактирщика? То есть трактирщик таки врал про непроходимые заросли?
Отметим также очередное подчеркивание порочности профсоюзов. Причем не злоупотреблений, которые возможны всегда, а самой идеи такой организации.
Шагин вспоминает старого царя Всеволода Михайловича и советует расспросить о нем старшего Шагина. В ожидании его появления герои изучают обстановку:
Коренев с Эльзой и мисс Креггс рассматривали картины, Бакланов и Дятлов — библиотеку, Клейста заинтересовал странный прибор, висевший на боковой стенке. Он походил на немецкие беспроволочные телефоны, но был совершеннее. Наверху был не холст, а небольшое матовое белое стекло в черной рамке, под ним — мембрана с повешенной подле трубкой, подле распределитель с восемью выключателями под цифрами. Телефон проник и в деревню.
Дятлов, читая название книг, ядовито хихикал: "Старый Домострой в приложении к нашему времени", "Псалтирь и Часослов", "Евангелие Господа Нашего Иисуса Христа", "В чем моя вера?", "Что такое христианство?", "Русские сказки", "Песенник".
— Полицейским надзором пахнет от такой библиотеки, — сказал он.
Да, бедновата библиотечка. Судя по ее наличию, как минимум часть семьи Шагиных грамотна (или они книги для гостей держат). Но вот ассортимент вызывает вопросы — почему нет, например, художественной литературы (она здесь существует, в дальнейшем упоминается какой-то автор романов)? Или книг по агрономии, садоводству-скотоводству, календаря сельхозработ, каких-нибудь ботанических книг, сборников поэзии, справочника по первой помощи в конце-концов? Они все это в библиотеке берут?
Так что да, если и не надзор, то либо крайняя ограниченность "читателей", либо отсутствие денег.
Картины, которые рассматривают другие герои, напечатаны в Москве каким-то неизвестным им способом. От споров о способе их отвлекают идущие мимо избы школьники:
Человек полтораста мальчиков, одинаково одетых в синие рубашки и черные штаны, в высоких кожаных сапожках, с небольшими ружьями на плечах, шли по улице. С ними шел молодой человек в длинном, до колен, наглухо застегнутом черном кафтане и белой холщовой фуражке. Он нес под мышкой связку ученических тетрадей.
Мальчики, бойко отбивая ногу по пыльной дороге, дружно пели звонкими голосами:
Русского царя солдаты
Рады жертвовать собой,
Не из денег, не из платы,
Но за честь страны родной.
— Вот оно, — с брезгливым отвращением проговорил Дятлов, — насаждение милитаризма проклятым царизмом. Надругательством над чистой детской душой, хрустальной и гибкой, как воск, воспринимающей формы, веет на меня от этой дьявольской царской затеи. Берегитесь, народы Европы!
Не могу не согласиться. Это не ученики какого-нибудь военного училища, это (вроде как) простые крестьянские дети. При этом в обычный(!) учебный день они ходят с ружьями и маршируют.
И где-то на этом моменте меня посетила мысль о теории подковы. Потому что начинают попадаться такие кусочки, которые с минимальной потерей смысла и настроения могут быть перенесены в книгу о советской, социалистической утопии — ну вот что стоит представить вместо этих мальчиков каких-нибудь октябрят или пионеров?
Тут появляется старик Шагин (то есть пастушку он, выходит, дед). Рассказывать он явно не слишком хочет, ждет, когда спросят, пытается отделаться общими фразами:
— Дедушка, — сказал он, — расскажите нам, как спаслась Россия?
Старик метнул острым взглядом в глаза Бакланову, поднял косматые темно-серые брови и сказал отрывисто:
— Покаянием всенародным... Чудом милосердия Божия... — и замолчал.
— Вы были свидетелем этого? — спросил Бакланов.
— Самовидцем был, прости Господи, — вздыхая, сказал старик.
— Как же это было? Может, расскажете нам? Мы русские люди, только в Неметчине родились, а Россию мы не забыли.
— Нельзя забыть Россию. Простил Господь милостивый Россию, — сказал старик и опять замолчал.
Но потом все-таки разговорился:
— В Красной армии служил. Убежденный коммунист, вор и грабитель я был, — вот он, кто я, — сказал неожиданно старик и сейчас же плавно повел свой рассказ.
— Был я, государи мои, силен, молод, ловок и красив. Двадцатая весна мне шла, и не было парня ловчее меня. От Бога я отрекся, Россию продал, красную звезду на шапку нацепил и пошел с товарищами грабить и терзать правого и виноватого.
Ну, тут такое изложение мотивов и действий можно списать разве что на взгляд в прошлое, изменение человека и т.д., потому как вряд ли он тогда о себе так думал.
С германского фронта, от врага родины из-под Риги я бежал, а супротив своих братьев-казаков, против детей, гимназистов, отчаянно дрался. Был я, государи мои, богат. В ранце солдатском не сухари и патроны у меня были, а камни самоцветные, со святых икон содратые, кольца женские и перстни, серьги, из ушей окровавленных вырванные.
Что он в таком случае ел и чем стрелял? Или это художественное преувеличение?
Все мы такие были тогда. Ели хорошо, пили важно, спали сладко. Штык да ручная граната нам все добывали. Был великий голод по всей Руси. Народ тысячами умирал, хоронить не поспевали, дух нехороший над землей стоял, со всего света русским людям, как нищим, хлеба собирали, а мы нападали на поезда с хлебом, грабили их и жрали, как свиньи. Вино из посевного зерна гнали и пьянствовали вовсю.
Запомните, дети — Красная Армия есть злоЪ!
Почем зря били нашего брата-коммуниста, и все ходили темные слухи, что придет, мол, суд праведный, что есть, мол, какие-то тайные общества, от самых злобных чекистов сокровенные. И как-то... не умею вам того объяснить, я тогда продолжал в Красной армии служить, но только будто отвернулись от нас иноземные государства. Не пожелали, значит, с нами никакого дела иметь. А у нас по армии шумят, что, мол, все народы на нас войной идут и надо нам упредить их и самим на них напасть. И вот, лет сорок тому назад, — приказ всем: оружаться на войну. У нас к тому времени все "военизовано" было. Чудно! Детишки школы первой ступени, от земли не видать, — и те, значит, газовые маски получили и газовые бомбы и шли за стрельщиками. Да что, баб, и тех в покое не оставили, и те свои батальоны составляли.
А вот эти школьники с ружьями за окном — это совсем другое дело. И почему женщины на войне удивляют его больше, чем дети там же? Женщины хотя бы взрослые.
Под смертоносный газ старик не попал, слинял. Не один, правда, а с компанией. И о сбросе бомб знает, опять же, с чужих слов. Непонятно, кто вообще может знать, что точно тогда произошло — газ разлился "на шестьдесят верст", это где-то шестьдесят четыре километра. Так что живые свидетели маловероятны.
Но подробностей прошлого мы не узнаем, это книга об идеальной России, а не о сопоставлении разных рассказов для выяснения истины.
Удравшие красноармейцы, и Шагин с ними, грабя помаленьку, пришли в город Остров.
В городе Острове есть старый храм. При императрице Екатерине Великой строенный. Шли мы ранним утром мимо него. Народ идет, худые, голодные люди, видно, умирать на каменных плитах порешили. Ну мы, красноармейцы, известно, в Бога не веруем, хоть и у самих живот подвело, все же шутим, смеемся. "Идите, идите, — говорим, — он вас прокормит... " — "А ну как прокормит", — словно что шепнуло нам в душу. Толк-толк один другого. Давай, мол, зайдем. Зашли. Народ на коленях. Ну, мы в шапках, с ружьями, в ранцах — золото, камни самоцветные, тона своего не спускаем, как же! Коммунисты! Товарищи!.. Однако гляжу, — один по одному шапки снимать стали, ружья к стене поставили. В храме тишина... Только слышно: люди плачут. Вышел священник, старый, худой, оглоданный, видать, с голодухи шатается. Стал на амвон у Царских врат, простер руки и говорит: "Покайтеся!" Только одно слово сказал и умолк. И стал народ головами по плитам каменным колотить, аж гул пошел по церкви, слова шепчут, молятся.
Снова-здорово. Что сподвигло коммунистов снимать шапки? Общая атмосфера? Или решили "вести себя прилично", чтобы их покормили? Так тут никого не кормят, все голодные.
— Покаяние, — говорит, — спасет вас. Ежели хотя один без греха найдется, без крови христианской на совести, все спасены будете... Подымите, говорит, руки.
— И что же, господа мои, — лес рук поднялся по храму, и старых, и молодых, то худых, черных, то, напротив, от голода распухших, белых, и на каждой руке кровь так каплями и текет.
То есть вы понимаете, да? Спасение не в том, чтобы раскаяться в содеянном, больше так не делать и исправить по возможности. А в том, чтобы нашелся один безгрешный. Как это поможет остальным, не уточняется.
И снова непонятно, откуда эти потоки крови. Это какой-то коллективный глюк? Личный глюк Шагина? Или реально у всех вдруг кровь на руках проступила?
Красноармейцы ни с того ни с сего вытряхивают свою добычу к иконам и сами становятся на колени. Затем происходит загадочное явление:
И вошел в храм незаметно юноша. Лицо белое, светлое, рот небольшой, совсем как у девушки, вошел, стал на колени в стороне, лицо суровое стало, в себя ушел, в молитву. И опять священник с амвона говорит:
— Молитесь, православные, русские люди, молитесь! Господь милосерден! Подымите руки.
И опять ряд окровавленных рук поднялся в храме. Поднял и я, и жуть охватила меня. Вся-то рука по самые плечи, как чехлом, обволочена густой темно-красной кровью.. . И среди леса рук видим — чуть колеблется одна белая, чистая рука... То тот юноша, чистый, безвинный, поднял свою руку святую. И шепот шорохом прошел, точно спелая рожь от ветра колыхнулась: спасены!..
Опустились руки, стали смотреть, где тот юноша прекрасный... И не видать его совсем, кругом лица обыкновенные, серые, голодные, только что случилось с ними, злобы этой, голодной ненависти не стало!..
Почему ее не стало? Как наличие одного безгрешного человека вдруг сделало остальных добрее? Тем более, даже не факт, что он вообще был — если им привиделась кровь на руках, мог и парень привидеться. Коллективная галлюцинация на фоне голода?
Со слов священника все эти люди пошли искать зерно по одоньям (ОДОНЬЕ — донья, способ кладки скошенного хлеба перед его обмолотом. О. занимает по размерам промежуточное положение между копной и скирдой, по форме большей частью круглое.)
Шагин видит отмечающий одонье шест и скачущих от него зайцев. Набрал зерна (добрые зайцы, не все слопали ), понес на мельницу к остальным людям. Так они какое-то время живут с остатков, когда до села доходят слухи об императоре. И как-то утром Шагин слышит звук трубы.
Только труба не наша. Наша все сипела как-то, а эта сереброголосая — так и звенит, заливается. "Что такое, — думаю, — уж не опять ли война братоубийственная?" Так куды воевать, все еле дышат, что с одоньев сберут, тем и питаются. Стал я сапоги красноармейские обувать, с расстрелянного генерала мне достались. Не лезут. Что такое, — ноги, что ли, опухли? Босой я остался.
Конечно, в КА денег на обмундирование не было, даже обуть солдат не могли. Почему, кстати, сапоги генерала достались простому солдату?
На площади (не знаю, что в селе считается площадью, но допустим) стоит священник и некий всадник с солдатами. Одеты все хорошо, лошади сытые, люди тоже. Сразу понятно:
Ну, сурьезные такие, не похожи на Красную армию, ну и не добровольцы, те больше в английском ходили, а эти одеты все одинаково, чисто, богато.
На резонный вопрос, кто они и чего им надо, офицер требует снять шапки.
Ну, кто снял, а кто замешкался. Петухов, коммунист, вперед выдвинулся, ружье за штык за собой волокет.
— Вы, — говорит, — товарищ, кто будете, что такую контрреволюцию разводите?
А он поверх его поглядел и говорит:
— Снимите шапки. Гляжу, все сняли.
Вот что мешало офицеру объяснить свои действия, не дожидаясь снятых шапок? Он боялся, что его в шапках слышно не будет?
Но, как ни странно, офицера все слушаются, несмотря на полное отсутствие объяснений:
— Нас... человек пятьсот, не считая баб, было. И поболе половины оружейные.
— А их только двадцать!
— Да хоть бы он и один был — все одно сняли бы, — сказал старик.
— Но почему? — спросил Дятлов. Он сильно волновался. — Ведь поймите, дедушка, тогда вы одним этим жестом, одной покорностью этой, от всех завоеваний революции отреклись. Под царскую палку шли! Как же это можно! Ведь это — реакция, реакция!..
— И слава Тебе, Господи, что так вышло, — сказал старик. — Вишь, какие мы теперь стали... Россия... Российская империя!..
— Ах, не понимаю этого! — воскликнул Дятлов. — Почему вы сняли шапки?
— Видим, что он настоящей офицер. Власть имеет. Не оборванец в английской шинелишке, что про завоевание революции кричит и тебя боится, а насквозь русский и чистый, белый. Зря не убьет, не ограбит, взятки не возьмет. Серьезный очень.
Мотивация, конечно, на уровне. Раз одет богато и "по-русски", значит, и не убьет. И с чего они взяли, что он настоящий офицер и власть имеет? Пока что он продемонстрировал только хорошую одежду, двадцать солдат и лошадей, наглость и нежелание объяснять свои действия. И странно для человека в генеральских сапогах, добытых путем мародерства, судить о людях по одежде — мало ли с кого они ее сняли. Они ведь даже не представились!
Офицер зачитывает императорский указ и требует принести присягу.
— И принесли? — спросил Дятлов и даже встал в волнении со скамьи, на которой сидел.
— Вышел Петухов, — сказал дед, — и говорит: "Товарищи, позволите объясниться по текущему моменту". Офицер только руку протянул, выскочило два молодца, схватили его под зебры и убрали. Ну... мы присягнули. И Бога, и Царя мы обрели тогда!
И это выглядит не признанием власти императора или офицера, а банальным страхом перед силой. Петухов даже говорить толком не начал, а его уже уволакивают.
Жизнь в селе мало-помалу наладилась, но Шагин не хочет идти на пахоту. Лень ему:
— Семен Федорович, что же не выступили на пахоту-то?
— А ну его к бесу, не желаю и все. — Начальник вас просит.
Любопытно мне это стало. Как это так, меня, свободного человека, после завоеваниев революции и заставить, чтобы свою собственную землю пахать! Пошел. Стоит у моей полосы начальник, на коне, и с ним трубач.
— Вы, — говорит, — Шагин, почему не пашете? Вы приказ мой знали?
— Знал, — говорю. — А только не захотел.
— Теперь, — говорит, — не ваша воля, а государева, и что именем государя указано, то и будет.
— Ну, это, — говорю, — ладно. Мы еще посмотрим!
— Ах, молодец, — вырвалось у Дятлова.
— Н-да... И хотел я идти. А он, спокойно, не повышая голоса, говорит:
— Если завтра к двенадцати часам ваша полоса не будет вспахана, заборонена и подготовлена к посеву, то я с вами разделаюсь.
Что-что там было насчет "не убьет"? И снова, вместо того, чтобы хотя бы попробовать объяснить, что в стране пиздец, если не работать — снова начнется голод, офицер запугивает и угрожает.
— Это, — говорю, — мой интерес, и вас не касаемо. И выругался я, знаете, по коммунистической манере, скверным словом. Нахмурился начальник.
— Шагин, — говорит, — эти большевицкие приемы и ухватки бросьте. Народ озверел теперь. За такие слова языки режут, и нам с ним не управиться. Да и прав он: грех великий семью поносить!
До коммунистов в России не ругались, что ли? Почему офицер может загнать людей работать, но не может ограничить этот самосуд? Или не хочет? Тут он скорее угрожает, а не предупреждает. Этак завуалированно — это не мы, это народ...
И снова теория подковы — в условной книжке про советскую утопию Шагин мог бы быть каким-нибудь бывшим бандитом, который, попав в советскую деревню, ленится работать, а комиссар ему общественное порицание высказывает. И Шагин проникается высокой идеей социализма и идет пахать.
То есть не социализма, но пахать идет:
— Иду назад, а у самого села Петухов, коммунист, со мной стрекнулся. Морда опухла, в синяках вся, сам шатается.
— Где же вас так, товарищ? — говорю я.
Мычит только. Кулаками на село грозится. Рот открыл, а там, страшно глядеть, — заместо языка черный обрубок болтается. Ну, понял я, что не шутки. Коли народ миром да за дело взялся, да царя поддержать хочет, тут беда. Побежал я домой, запряг лошадь, мне назначенную, в плуг, забрал борону и поехал.
А причем тут народ? Уводили-то Петухова люди офицера.
Вижу, едет. Я шапку скинул и вытянулся по-солдатски. Он улыбнулся ласково и говорит:
— Ну, спасибо, Шагин. Знал, что не обманешь. Хороший мужик.
И верите, — мальчишка он, ему лет двадцать, не больше, я мужик здоровый, могучий, крови пролил этой самой буржуйской без числа и меры, а стало мне от его ласкового слова тепло на душе. Крикнул я что есть мочи:
— Рад стараться, ваше благородие.
Я хотела было похвалить автора за то, что Шагин "проникся" не сразу после того глюка в храме и не сразу после приезда офицера... Но нет. Вообще-то понятие коммунист (так же, как и социалист, монархист, либерал, консерватор) подразумевает какие-никакие убеждения, а не только желание пограбить. И вот не верится, что человек может так вот резко сменить их. Если, конечно, он в них хоть немного верит, а не использует в качестве прикрытия. Хотя мне кажется, тут сам автор не верит, что у коммунистов были убеждения.
На самом деле, интересный момент. Довольно часто попадается такой двойной стандарт: у "нас" — вера, убеждения, готовность их отстаивать; у "них" — да нет у них ни веры, ни убеждений, они только денег/власти хотят, а погрозить им — сразу переметнутся.
На этом флэшбек заканчивается, и героев ждет обед.