Комната располагалась на втором этаже небольшого шале, увитого плющом. Гостиница называлась «Малый замок Мюри», хотя ничего общего и никаких намеков на замок здесь не виднелось — ни каменных стен, ни каких-нибудь гобеленовых панно со средневековыми сюжетами — просто маленькая приятная гостиница, которая была им по карману, несмотря на то, что долго оставаться на одном месте они не могли. Стены были отделаны темной сосновой панелью, и во всем помещении тихо и приятно пахло сладкой древесиной. Белоснежное и пышное в комнате белье пахло лавандой, чистотой и, казалось, самим горным воздухом. Едва открыв глаза, взгляд Петра Степановича каждый раз упирался в деревянный потолок с тёмными балками, и сегодня, мягкий утренний свет, пробивающийся через кружевные гардины, ложился разными фигурами: листьями или ветвями на постель, пол, стены. Он перевернулся на бок, чтобы посмотреть на чужую спину: белые позвонки, темные, разбросанные по подушке волосы. Лицо, наверняка, было укрыто одеялом, чтобы свет не слепил глаза. Петр Степанович откинул одеяло, чуть ли не дрожа: вот-вот должна прийти горничная и затопить камин. Половицы у кровати тоже были холодными, словно гранит, но он, босой и нагой, пересёк комнату, чувствуя, как от мурашек подергивалось тело, как от судорог. Теперь он дрожал. Рядом, у окна, находился небольшой письменный стол, на котором лежали кожаная записная книга, письма, газеты, и стояла керосиновая лампа с матовым стеклом. Кресло с высокой спинкой было накрыто старым, но мягким пледом. Петр Степанович накинул его на себя и провел по письмам нежно, как по чьей-то коже. Была у него привычка читать письмо Дарьи, написанное для него, переданное через общего знакомого Эмиля. Он читал его все время, чтобы еще сильнее все застыло и закаменело в груди и теле. Он воспринимал это как духовное упражнение, но сегодня утро было таким солнечным, и человек, лежавший в постели, вдруг подступился к нему, прижался к его спине, и тепло его тела перекрыло холод комнаты. Он чувствовал твердость, прижатую к его пояснице. Он не тронул письмо.
— Bonjour, mon étrange petit homme.
Он дотронулся холодными губами до его шеи.
— Доброе, Коленька, — он начал называть его «Коленька» в насмешку, но Коленька на это так смешно и дерзко отреагировал, что Петр Степанович так продолжил это делать, даже с каким-то особенным удовольствием. — Но не стоит походить ко мне, когда занимаюсь делами. Лучше ляг в постель обратно. Должна прийти горничная.
— И накрыть голову простыней, — съязвил Коленька. — Все, как вы любите. Побуду мумией.
— Твоя прорывающаяся порой дерзость мне нравится, — сказал Петр Степанович, поворачиваюсь к нему и заглядывая в его бледное красивое лицо. — Но уверенности тебе все равно не хватает. Лучше предложи засунуть меня под кровать и целовать твою свесившуюся руку.
— Я вас слишком уважаю, Петр Степанович, — вздохнул Коленька и прошел к кровати, продемонстрировав Петру Степановичу свои обнаженные белые ягодицы.
— Вот уж не стоит… — начал Петр Степанович, но Коленька перебил.
— Стоит, если я этого хочу. Достаточно уверенно? Уважаю вас, как и всех своих любовников. Залезьте под кровать, если хотите, но я предпочитаю своих возлюбленных холенными и незапылеными. И какими вы там делами занимаетесь, позвольте поинтересоваться?
В дверь постучали.
— Pardonnez-moi, Monsieur, puis-je allumer le feu dans la cheminée?
— Под кровать? — лукаво улыбнулся Коленька.
— Накройся.
Зашла горничная, евреечка, возраста неопределенного, но повадками миловидными, с голосочком тонким и юным и свежим, как сам воздух здесь, как белесые незатемненные никаким цветом облачка. Принесла ему газету, как и договаривались.
— Allez-y, ma chère. Прошу, моя дорогая. А вот такими вот делами, — добавил он задумчиво.
— Pardon, monsieur? — но он махнул ей рукой. «Парижская Коммуна: надежды на новую Европу?», гласил заголовок на главной странице. Он лениво пролистывал страницы, завернувшись в плед, как в халат, как будто интересуюсь мировыми новостями. Фотографии найти он уже не боялся, хоть и постригся чуть короче и отрастил усы. Успехи в производстве сыра, вина, меда, заморозки, снежные лавины, Франко-прусская война, Парижская коммуна, движение рабочих в Европе, работы Луи Пастера, открытия Менделя. Затем шли новости о банковских делах, торговли, биржевых сводках. Евреечка уже затопила камин и смотрела на него нежным взглядом. Он отсыпал ей монет.
— Ne viens pas ici et ne dérange pas pendant un moment. Sois gentille, ma chère âme, d'accord?
— Bien sûr, monsieur, merci, monsieur! — и поспешно вышла за дверь. Он слышал, как скрипит деревянный пол под ее ногами.
— Какая миловидная барышня. Догадывается, как думаете?
— О чем, Коленька? Спросите еще, не подворовывает ли.
— В ваших кружках не обсуждают этот вопрос? Слышал, что в революционных кругах, особенно среди социалистов, евреев особо не жалуют и часто приписывают им роли, соответствующие их положению в буржуазной системе. Они занимают ключевые позиции в финансовой и торговой сферах, угнетающих и эксплуатирующих рабочий класс…
— В ваших кружках? — развеселился Петр Степанович. — Еврейский вопрос?
Его взгляд упал на письмо Маркса, которое он, должно быть, зачитал до дыр.
— Еврейский вопрос, значит? — Петр Степанович дотронулся до усов, газету он положил на письменный стол и взял в руки письмо Маркса, чуть грубее, чем обычно. Бумага, впрочем, и так помялась, когда пальцы его сжимались от злобы. — Вы спрашиваете меня, как будто он особенный, отделённый от всех других вопросов. Как будто можно выделять одну цепь из узлов, сковывающую человека. Это Бакунин, пылкий, наивный идеалист, замещающий всю сложность человеческого существования дешёвыми схемами. Евреи, как и крестьяне, рабочие, женщины — угнетённые, каждый по-своему, но суть их страданий одна. Суть — в том, что над ними стоит власть, государство, религия, капитал. И вместо того чтобы разглядеть корень, мы ищем сорняки на поверхности. И среди евреев есть ростовщики и буржуа, но чтобы это меняло? Или это только мне смешно? Не евреев нужно винить, а всю эту прогнившую машину, что делает рабами всех: и крестьян в ваших деревнях, и рабочих на заводах, и тех самых ростовщиков, которых так любят ненавидеть. Иудеи, христиане, мусульмане, русские, французы, китайцы — мы все в одной тюрьме, просто камеры у нас разные. Но найдутся те, кто с азартом начнёт спорить: «А у кого камера хуже?» Не это ли самое жалкое зрелище. Нет, я не собираюсь обсуждать чьи-то частные обиды. Мой долг — разрушить саму тюрьму, а не подбирать треснувшие оковы, чтобы подивиться их форме. Еврейский вопрос? Чушь. Это не вопрос о людях вообще. Это вопрос о системе, которая давно потеряла право на существование. Пока есть закон, пока есть власть, пока есть Бог, — будут еврейские гетто, русские голодные деревни и будут кричащие: «Это всё их вина!» Те, кто приняли эту власть, этот мир, и не разрушил его, кроткие овцы, гавкающие, однако, как псы.
И милый мой Вальденштейн, уже не помню, сбился со счета, сколько раз я вас спрашивал, о каких «кружках» вы говорите? В моих «кружках» — настоящих созданных для революции организаций, вы имеете в виду? — с их риторикой вы знакомы. В своих «кружках» для революции никто не сделал больше чем я, взяв пистолет в свои руки, преобразовав себя в homo agens. А антисемитизм Бакунина — упрощение, разрушающее любое понимание истинных причин угнетения, замещая их на иллюзорные образцы, вообще не должны нас волновать нас — пустое.
— Как разбушевался, — прыснул Коленька.
Петр Степанович выбросил письмо Маркса в камин. Он смотрел, как обугливается часть бумаги, со словами «…я вижу в Ваших работах тенденцию размывать классовые границы, превращая каждого в инструмент Вашей воли. Это угрожает превратить революцию в фарс…».
— Дерзко, — сказал Коленька.
— И это то, что я от тебя жду. Сейчас. Найди масло, хватай меня за волосы, и кусай за плечи, как умеешь. Sois si bon, mon cher. (фр.) Будь так добр, мой дорогой.
— Нет. Хорошим я не буду. Вы такой гадкий человек, со своим пистолетом в руках. Я хочу изнасиловать вас.
Он встал и схватил его за затылок, затем впился в рот, но не поцелуем, а укусом. С силой взял его эрекцию в руки. Петр Степанович зашипел сквозь укус.
— Ты знаешь правило.
— Плевал я на твои правила, — хватка на волосах усилилась, короткие когти царапнули кожу на голове. Он посмотрел на него — это было против правил. Его рот пьяно приоткрылся, глаза замаслились. Он снова укусил его губы, затем зализал. — Не боялся никогда, что я сам возьму инициативу?
— Я всегда от тебя этого хотел.
— Я положу тебя на спину, и ты будешь смотреть в мое лицо, пока я обхаживаю твою дырку. Будешь вырываться — я буду держать. Ты будешь смотреть на мое лицо, а в конце, когда будешь взывать к Богу за освобождением, я буду кусать тебя до крови, пока глядя на мое лицо, ты не скажешь: «Je t'aime, je t'aime, je t'aime»…
Упоминания Бога вызывало у Петра Степановича улыбку: он вспомнил сегодняшний сон, где Богородица отчитывала его, как сына: как у него ничего не получается, как он слаб, как он неправильно он действует, «вы создаёте систему, в которой человек теряет свою личность и становится лишь исполнителем чужой воли», цитировала она Бакунина, и даже отчитывала даже за оценки в гимназии и грозилась напороть ему ягодицы. И все рассказать Отцу. «Неужели я его увижу?», ответил он, впрочем, не слишком восторженно. «Какое у тебя есть право смотреть на него, негодник?». Но улыбка раскололась так резко, будто его лицом кинули в камень, когда Коленька с силой бросил его на кровать, и кровь из искусанной губы испачкала подушку. Коленька залез на него и действительно схватил его за руки и низко-низко придвинул лицо к лицу Петра Степановича. Черные волосы пощекотали его скулу. Петр Степанович дотронулся, с чужими руками на своих руках, как в кандалах, до его голой груди, внезапно вспотевшей, чуть более худощавой и узкой, чем бы ему хотелось. Он согнул ноги и почувствовал, как мазнул влажный член по бедру.
— Масло, — сказал он.
— А и слюна подойдет. Ваша дырка примет мою припухлость, как дом родной. Вы чувствуете? Когда мы соединяемся, мы словно одно целое.
— Какая банальность, — но член Коленьки нежно прижался к его члену, и он прикрыл глаза.
— Откройте.
— Хотите меня на спине — берите. Я буду вырваться, только скажите. Но глаза мои… В глазах моих…
— Никого живого перед глазами вашими не стоит, одни мертвецы да фантазии. А я здесь, из плоти, — он двинулся, и их члены прижались крепче. — Готовый к вашей эрекции припадать ртом по щелчку, где бы вы ни захотели. Но чтобы мои слова не звучали пошло, нужна близость.
«Ишь, какая наглая игрушка. Пытается проникнуть и в душу тоже. И не боится мне наскучить своими сентиментальными штучками?»
— Тебе, если и нужна, то сам вымудряйся. Мне от тебя нужно только то, чтобы ты трахал меня, в то время как я представляю, кого захочу. Ничего не изменилось. Твоя плоть проникает в мою. Tu comprends, mon garçon?