Часы над камином показали половину шестого. Вот сейчас он выйдет из своей комнаты, помедлит в дверях, быть может, на минуту задержится в гостиной — совсем близко, в двух шагах от укрытия, где его появление с утра ожидает тот, чье бедное сердце отдано ему без остатка!
Стоя за портьерой, Женнаро чутко прислушивался. Каждый день одна и та же мука, одно и то же тайное блаженство! На несколько драгоценных мгновений он получит возможность видеть свое сокровище, быть может, даже вдохнуть исходящий от него дивный запах корицы, меда, душистых трав и свежего льняного полотна. Чего бы он только не отдал, чтобы хоть раз прикоснуться, провести кончиками пальцев по шелковистой коже, покрытой нежным персиковым пушком... Но нет, он может лишь смотреть, изнемогая от желания и тоски.
Скрипнула дверь, и Женнаро поспешно отступил в тень. Послышались легкие, стремительные шаги. Видам выглянул из-за портьеры и успел увидеть стройную фигуру в коричневом сюртуке, скрывшуюся в передней. Темный затылок с непокорными завитками каштановых волос мелькнул в зеркале.
Женнаро прижимался спиной к обитой штофом стене, с трудом переводя дыхание. Уму непостижимо, на какие безумства толкает его этот чудесный мальчик, его проклятие, его крест, его единственная услада! Видам прижал руки к груди, силясь унять бешено колотившееся сердце. Нет, он этого не вынесет!
Чем он заслужил столь жестокое наказание? И разве он не достоин любви? Разве его высокий ум и преданная душа не стоят хотя бы дружбы благороднейшего юного существа? Не в силах бороться со слезами, Женнаро спрятал лицо в ладонях.
Его раздумья прервал ужасающий вульгарный шум: в кухне что-то загрохотало, послышались звон посуды, оханье и брань служанки. Грубо вырванный этими безобразными звуками из мира сладостно-томительных грез, видам с выражением оскорбленной добродетели на лице покинул свое убежище и, воровато оглядываясь по сторонам, удалился.
***
Дорогой друг! Спешу сообщить тебе сведения, которые мне удалось получить от наших товарищей, впрочем, не думаю, что ты поблагодаришь меня за этот рассказ: я сам был глубоко потрясен, узнав то, о чем намереваюсь тебе рассказать, а негодование и отвращение, вызванные некоторыми подробностями этой истории, были так велики, что я до сих пор еще не оправился от ужасного впечатления, которое она оставила во мне. Так или иначе, ты должен знать все.
Мне стало известно, что в последние полгода жизни наш друг Г. снимал комнату у некой пожилой четы. Нуартье часто встречался с ним в эти месяцы. Меня, как ты знаешь, не было в это время в Париже: дальнейшее мне известно со слов Нуартье и нашего доброго друга доктора Муре. Г. остановил свой выбор на этой квартирке в верхнем этаже старого дома на рю Бернарден, потому что был стеснен в средствах, а мсье и мадам Жубер брали с постояльцев весьма умеренную плату. Сам мсье Жубер, в прошлом мелкий чиновник, — весьма приятный и почтенный господин. Его жена, добродушная и простая в обхождении женщина, вела хозяйство при помощи одной только старой служанки. В то время у них не было других квартирантов. Г. обыкновенно обедал вместе с хозяевами, которые принимали его с большою теплотой и, на его удачу, были не слишком любопытны.
У супругов была дочь — девица тридцати лет по имени Жермена. Как я сумел понять из рассказа Нуартье, Г. видел ее лишь мельком и ничего не знал о ней, потому что вовсе не интересовался жизнью хозяев, но, благодаря Нуартье и доктору Муре, мне удалось составить некоторое представление об этой особе, ее наружности и нраве.
Как я уже упомянул, в свои годы она все еще была девицей, и родители давно оставили надежду устроить ее брак с каким-нибудь достойным человеком. Мадемуазель Жубер никогда не покидала квартиру на рю Бернарден и все время проводила в своей комнате, лишь изредка появляясь в гостиной или столовой. Домашние обходились с ней как с больной. Ее вялость, неопрятность и скверный цвет лица и впрямь могли навести на мысль о тяжелой болезни, но, судя по всему, она была здорова, по крайней мере, телесно. При сильной худобе лицо у нее было одутловатым, движения медлительными, взгляд сонным. В этой непривлекательной старой деве не было бы ровным счетом ничего необычного, если бы не ее в высшей степени странные привычки. Она ходила в мужском халате, обтрепанном, залоснившемся, с неприбранными и грязными волосами, и не расставалась с старою засаленною тетрадью, в которой временами, забившись в угол, что-то с ожесточением писала. Порой ее можно было увидеть где-нибудь, с задумчивым видом грызущей корку хлеба или посасывающей кончик пера, причем выражение лица ее тупой и мрачной сосредоточенностью напоминало лицо недоразвитого ребенка или слабоумного. Чем еще она занималась и как проводила свои дни, нам неизвестно, во всяком случае, она не принимала участия в домашних хлопотах и бродила по дому, как привидение. Это невзрачное существо, пожалуй, можно было принять за чудную, но безобидную сумасшедшую.
Удивительная замкнутость, дикость и странная медлительность речи в самом деле сообщали ей сходство со слабоумной. О ее воспитании и образовании, если оно у нее имелось, нет никаких сведений, впрочем, все связанное с нею супруги Жубер неизменно обходили молчанием, как если бы она вовсе не существовала. Вероятно, для добрых старых буржуа, какими представляются мне мсье и мадам Жубер, иметь такую дочь было большим горем.
Я пересказываю тебе все это в таких подробностях не для того, чтобы ты получил более полное представление о последних месяцах жизни Г. — к его жизни все эти факты не имеют отношения, но, к моему собственному большому сожалению, я должен о них упомянуть, ибо они проливают свет на обстоятельства его смерти.
Как ты знаешь, весной Г. был ранен на дуэли (все это темная история, и у нас есть основания думать, что наши общие недоброжелатели приложили руку к ссоре Г. с его прежним другом Пеше д'Эрбенвилем). Его поместили в больницу для бедных, где наши товарищи разыскали его и доставили к нему врача, которому можно было доверять. К счастью, рана его была неопасна, но требовала тщательного ухода. Как только ему стало чуть лучше, Г. перевезли на рю Бернарден. Нуартье и доктор Муре навещали его ежедневно. Он быстро поправлялся и уже подолгу сидел в постели, беседуя со своими друзьями, у которых были все основания надеяться на благополучный исход.
Внезапно ему сделалось худо. У него открылась лихорадка, к ночи он начал бредить и метаться в жару. Хозяйка послала за врачом. Обнаружилось воспаление, развившееся чрезвычайно быстро: вероятно, в рану попала инфекция. Никто не понимал, в чем причина и как такое могло произойти. Доктор Муре делал все, что было в его силах, но не сумел остановить начавшееся заражение. Г. то приходил в сознание, то вновь погружался в забытье. На третий день, к вечеру, он ненадолго очнулся. Он совсем ослаб и страдал от ужасной боли. Хозяйка предложила позвать священника, но Г. решительно отказался и вскоре вновь впал в беспамятство. Ночью началась агония. Наш несчастный друг умер под утро в присутствии доктора, признавшего свое полное бессилие, но остававшегося с ним до конца.
Было еще темно, когда Муре ушел, чтобы распорядиться у себя в госпитале насчет тела и предстоящих приготовлений, связанных с похоронами. Следовало сообщить о случившемся родным Г., в Бур-ля-Рен, — он также взял на себя эту тяжкую обязанность. Все были придавлены и ошеломлены внезапностью обрушившегося на них несчастья.
Нуартье оставался в квартире на рю Бернарден. Затворив двери комнаты Г., где лежало остывающее тело нашего бедного друга, он ушел с плачущей хозяйкой в гостиную и там успокаивал ее, как мог. Бедняжка, она была искренне огорчена! Наконец добрая женщина удалилась, утирая глаза платком. Нуартье, усталый и подавленный, присел было к столу, как вдруг услыхал тихие, крадущиеся шаги за дверью. Проследовав за ними, он увидел, что дверь в комнату Г. приотворена; в совершеннейшем недоумении он заглянул туда.
На столе горела старая масляная лампа. В ее неверном свете Нуартье с растущим изумлением увидел мадемуазель Жермену: она склонялась над постелью Г., ставшей его смертным ложем, и с пристальным вниманием вглядывалась в черты умершего. В полумраке почти невозможно было различить выражение ее лица. Вдруг она наклонилась ниже и поцеловала бледный лоб покойного — и затем торопливо, с каким-то лихорадочным возбуждением стала покрывать поцелуями его лицо и руки. Нуартье, остолбенев, наблюдал эту сцену, напоминавшую, по его словам, грошовую мелодраму и вместе с тем наполненную каким-то болезненным, омерзительным сладострастием. Рука мадемуазель Жубер скользнула между полами ее засаленного халата, с губ ее сорвался гортанный звук, похожий вместе на икоту умирающего и на тихий стон блаженства...
Тут Нуартье вышел из своего оцепенения, подскочил к ней и схватил ее за руки, пытаясь оттащить от постели. Она хрипела и билась в его руках. На шум прибежал встревоженный мсье Жубер, и вдвоем им удалось водворить мадемуазель Жермену в ее комнату. Она более не сопротивлялась и, казалось, была в какой-то прострации. На лице ее застыло бессмысленное выражение, изо рта стекала слюна. Нуартье с отвращением заметил, что она обмочилась. Бедный отец не мог выговорить ни слова от ужаса и стыда. Мадам Жубер рыдала навзрыд.
Нуартье в этот же день поведал о случившемся доктору Муре, а тот — своему доброму знакомому, инспектору Ларошу, впрочем, умолчав о наиболее отвратительных подробностях ночной сцены. Короткое расследование показало, что внезапная смерть Г. вовсе не была трагической случайностью, как все мы полагали вначале. Я не знаю, как удалось инспектору доискаться правды, но правда эта, будучи ясно установленной, бесконечно поразила нас всех.
Так или иначе, мадемуазель Жубер призналась в содеянном, а записи, найденные в том омерзительном гнезде из несвежих простыней, разорванных грязных бумажек и вонючего тряпья, в которое она превратила свою спальню, довершили картину.
Мадемуазель Жермена, столь безобидная на вид, была слабым, но злобным и мстительным существом. Полагаю, она страдала неким душевным недугом, который вследствие долгого затворничества и печального попустительства родных развился до опасных пределов. Возможно, впрочем, что я ошибаюсь, и имели место только крайнее озлобление, глупость и скверный от природы нрав. Она ненавидела своих старых родителей и, судя по всему, ненавидела также всех женщин, оттого ли, что сама была одинока и лишена надежды на личное счастье, или же из-за болезни, подтачивавшей ее разум, — неизвестно.
Случилось так, что она полюбила — простите меня, мой друг, я употребляю здесь это слово, хотя все во мне противится тому, чтобы называть это чувство любовью, — дорогого Г., который, конечно, ни о чем не подозревал. Должно быть, ему не приходило в голову, что это нелепое и жалкое создание, которое он едва замечал, могло увлечься им и даже питать к нему настоящую страсть. Эта болезненная влюбленность или, вернее, идея, будто она тайно влюблена в привлекательного молодого человека, идея, привнесшая в ее жалкое существование оттенок возвышенной романтической мечты, полностью захватила мадемуазель Жермену и вскоре, по всей видимости, приобрела форму тяжелой мании. Не решаясь приблизиться к предмету своего обожания, она следила за ним издали, проявляя изобретательность, которой от нее никак нельзя было ожидать. Она наблюдала за Г., когда он бывал дома, а в его отсутствие входила в комнату, которую он занимал, рылась в его вещах и читала письма. Вероятно, именно таким способом она узнала о сношениях Г. с некой дамой, и это открытие заставило ее терзаться ревностью. Более тяжкого греха, чем связь кумира с женщиной, для нее не существовало: в мечтах она, должно быть, возносила своего возлюбленного до небес, превратив его в некий сияющий идеал, наделенный всеми мыслимыми добродетелями, и теперь, когда идол был низвержен, мадемуазель Жубер жаждала мщения. Она решила покарать кумира за его воображаемое "падение".
Как раз в это время Г. начал оправляться от своей раны. У мадам Жубер была черная левретка, худосочное и болезненное создание, непрестанно страдавшее то несварением, то коликами, то ушной болью. Мадемуазель Жермена использовала ее ушной гной, который каким-то образом сумела поместить в корпию, приготовленную для перевязки. Не знаю, на что она надеялась, какие картины рисовались ее воспаленным воображением: возможно, ей представлялось, что Г. вновь сделается болен, что ей позволят ухаживать за ним, и он сумеет, наконец, оценить ее преданность, — так могла она рассуждать, и эти фантазии, несомненно, должны были наполнять ее восторгом. Однако таким образом она подписала Г. смертный приговор.
Полагаю, мой друг, вы потрясены не меньше, чем я, когда услышал от Нуартье об этом преступлении, столь странном, поражающем воображение той дьявольской изощренностью, на какую способны, пожалуй, лишь влюбленные женщины и сумасшедшие, и, вместе с тем, своей ужасающей нелепостью и каким-то смешным гротескным уродством.
Не могу сказать, что мы были успокоены, когда все окончательно разъяснилось. То, что наш несчастный друг пал жертвой столь низкого и грязного злодейства, подействовало на нас ужасно. Мы дали друг другу слово хранить молчание, чтобы никто не мог связать отталкивающую историю сумасшествия мадемуазель Жубер с именем нашего покойного товарища. Я решился рассказать тебе правду только потому, что ты тоже был другом Г., и у меня нет причин сомневаться в твоей скромности. Думаю, будет лишним просить тебя сохранить все в тайне.
Что к этому прибавить? Как ты, вероятно, знаешь, Г. похоронили через три дня на кладбище Монпарнас, в присутствии родных. Его бедная мать была убита горем — мы можем надеяться только, что горе это со временем уляжется, а ее младший сын, весьма достойный юноша, благородный и горячо любивший брата, будет служить ей утешением. Мадемуазель Жермену поместили в больницу Сальпетриер, ибо ее место, несомненно, среди таких же бедных умалишенных. Не думаю, что она когда-нибудь покинет стены этого заведения. Что стало с ее родителями, мне неизвестно.
На этом я заканчиваю свой рассказ — мне хотелось бы, чтобы он был приятнее, но жизнь, увы, не делает нам подарков. Будь здоров, мой милый, и постарайся написать мне как можно скорее.
Преданный тебе и т.д.