Поток не пускал к норному входу — А пришлось завалиться на бок и протиснуться плечом под каменный выступ, чувствуя, как край ракушечника скребёт по жаберной щели и задевает одну из костяных пластин на предплечье, уже ноющую после утреннего столкновения с дохлой муреной (там, где слизь змеилась по его хвосту добрых полчаса, пока не удалось оттереться песком). Внутри норы стояла старая, застоявшаяся вода — слишком густая от ила и взвеси, с медленным привкусом того, что протухло здесь ещё до того, как оба они вообще вылупились из икринок.
Б уже был там — по самую середину длинного, исчерченного трещинами хвоста зарывшись в слоистую муть, опершись на остриё обломанного плавника, нижнюю челюсть выдвинув вперёд так, что ряд загнутых зубов откровенно торчал наружу, и смотрел не на А, а куда-то чуть левее, в стену, будто сама стена и была тем, с кем он в последний раз успел поругаться и остался недоволен. Вода вокруг него была на два градуса теплее, чем по всей остальной пещере, и пахла по-другому — острый такой, железистый запах близкой зрелости и чего-то, что зудит в ноздрях после того, как кто-то уже разок прошелся зубами по чужой шкуре и не дотерпел до конца. А поёжился, потому что запах проходил сквозь жаберные лепестки намного быстрее, чем он успевал его осознать, и добирался прямиком до того участка мозга, который даже не думал советоваться с рассудком.
— Опять жабры распустил? — Б вытолкнул слова вместе с коротким выдохом, от которого пошла мелкая взвесь песка, и заворочался, втягивая спинной плавник в борозду вдоль хребта. Шум получился резкий и скрипучий — похоже на звук, с каким скат перетирает ракушку, прежде чем прополоскать её в песке. И в нём не было даже намёка на вопрос, только констатация факта и ещё, где-то на самом дне, короткое низкое недовольство тем, что факт вообще существует.
А не ответил — не потому что нечего было сказать (хотя, честно, сказать было особенно и нечего), а потому что вдохнул эту воду с запахом этой рыбины и на секунду забыл, где у него плавники, а где — извилины, и пришлось одёргивать себя так, чтобы не опустить взгляд ниже того места, где кожа на груди Б темнела и переходила в живот — светлый, с еле заметными пятнами, какие бывают только у прибрежных акул, выращенных в тёплой воде и на слишком хорошем корме. От живота тянуло жаром, и ещё оттуда сочился мускус, с которым собственная биохимия А начинала спорить на тему «а не пора ли».
— Отстань, — сказал А уже с опозданием, когда непроизвольное движение хвостового плавника толкнуло его вперёд, и правая рука, выставленная в попытке затормозить, уперлась прямо в бок Б — между грудным плавником и первым рядом жаберных щелей, в то место, где кожа оказалась на ощупь шершавее, чем он ожидал, и по ней проходил еле заметный рельеф старых затянувшихся царапин, одна поперёк другой, будто кто-то уже здесь бывал до него и делал примерно то же самое, разве что не рукой, а клыками.
Б повернул голову — наконец соизволил — и нижняя челюсть ушла обратно, встав на место со щелчком, который в тесноте грота прозвучал как задвинутая костяная крышка. Глаза у него сейчас были не человеческие и даже не акульи в нормальном смысле, а такие, какие бывают у рыбы на середине второй фазы созревания: зрачок разъехался вширь настолько, что радужки почти не осталось, только чёрный провал с тонким красноватым ободком, и этот провал смотрел А в лицо, не мигая, потому что век у акул нормальных нет, а те ложные перепонки, которые у Б иногда натягивались от слишком яркого света, сейчас не работали.
— Убери, — сказал Б, и в его низком рыке можно было расслышать целую гамму того, что он и сам не собирался озвучивать, а именно — что руку убирать не надо, но если А сейчас её уберёт, то он, Б, ему лично отгрызёт пару пальцев, чтобы не выпендривался, и вообще пошёл вон, но не уплывай далеко, потому что где ты ещё найдёшь кого-то, кто сможет выдерживать твой идиотский характер на протяжении трёх брачных периодов подряд, в то время как от тебя самого несёт только холодом и непонятно чем ещё, и приходится ждать по полцикла, пока ты соизволишь приползти.
А руку не убрал — сдвинул ниже и левее, ровно туда, где грудной плавник переходил в боковую мышцу. Нажал подушечками пальцев, которые у него сейчас тоже слегка огрубели (преднерестовое, ничего не поделаешь), и почувствовал, как под кожей Б прокатилась судорога — медленная и тяжелая, с запаздыванием на долю секунды, как будто тело решало, реагировать на касание сразу или ещё немного потерпеть для порядка. Б выдохнул сквозь жабры с таким звуком, словно захлебнулся песком, и его хвостовой плавник — широкая раздвоенная лопасть — взрезал воду по диагонали, поднимая ил, и А сразу заволокло мутной взвесью, в которой всё потеряло очертания, кроме тепла и запаха.
— Малёк ты полумороженый, — Б говорил это уже ближе, практически в колышущуюся перепонку бокового плавника А, и голос его проходил через воду не словами, а вибрацией, которую можно было ощутить спинным хребтом. А эту вибрацию ощутил, и она прошла до самого основания хвоста, до того места, где чешуя на животе редела и становилась мягче, тоньше, чувствительнее, и вот там уже начинало жечь и требовательно ныть так, что хоть в камни втирайся. — Я тебя с утра жду, с самого утра, понял? Когда ещё холодная вода была, мать твою, а ты где-то там плаваешь, как дохлый угорь, и даже не чешешься.
— Я оттирался от мурены, — сообщил А, и голос его вышел таким ровным и непроницаемым, что самому стало тошно. Не то чтобы Б мог понять по голосу то, что творилось у него в животе и ниже, на внутреннем сгибе хвоста, где кожа уже понемногу начинала идти складками и под ней проступали очертания того, что обычно спрятано глубоко в борозде, а сейчас понемногу выталкивается наружу давлением крови и всем остальным давлением, которое никуда не денешь. — Мурена протухла, я долго провозился.
— Мурена у него протухла, — передразнил Б и рванулся вперёд нижней половиной тела, тем движением, которым акулы посылают себя в атаку. В этом рывке было чистое нетерпение, и через полсекунды его зубы сомкнулись у А на стыке шеи и плеча, там, где мышца идёт бугром к плавниковому гребню. А почувствовал, как кончики этих зубов надавили, но не проткнули, и это было хуже, чем если бы проткнули, потому что кожа сразу загорелась и запульсировала, и в голове что-то вспыхнуло и растаяло, всё, окончательно.
Он зашипел — длинный такой, с присвистом, совсем не героический звук, который прошел сквозь жабры вместе с излишками тёплой воды, перемешанной с запахом акульего мускуса, и его левая рука, та, что не упиралась Б в бок, сама сжалась в кулак и заехала тому в основание хвоста — тупо, слабо, без расчёта. Скорее для того чтобы почувствовать, какая там кожа на ощупь в этот момент (горячая, влажная сверх меры, с выступившей слизью, скользкая), чем чтобы на самом деле причинить боль.
Б разжал зубы — ровно для того, чтобы вдохнуть воду и выплюнуть обратно ругательство, которое вышло совсем уж беззубым, почти жалким.
— Я серьёзно, — прорычал он в плечо, глотая слоги, — если ты опять будешь тянуть…
А не дослушал — не потому что не хотел слушать (хотел, ещё как хотел, особенно этот низкий рык на грани срыва, когда Б почти не контролирует голосовые связки и весь звук идёт из горловой полости, вибрируя так, что чешутся жабры), а потому что его собственное тело наконец приняло за него решение, которое мозг откладывал последние полчаса. Брюшная сторона хвоста выгнулась вперёд, и он прижался к паху Б — плотно, всем напряжением, всем неудобным мокрым жаром, который уже ничего не прятал и не мог спрятать, потому что там, в стыке двух тел, уже практически не оставалось воды, одна сплошная смазка и трение, и Б захрипел совсем по-другому.
И сразу стало неуютно — физически, по-настоящему, неловко — потому что плавники цеплялись друг за друга, и жёсткий край грудного плавника Б врезался А под мышку, и хвосты не могли сразу найти удобного положения в тесноте норы, и пришлось упираться хвостовой лопастью в каменную стену, что осыпала мелкой трухой крошево себе на голову. И всё это вместе было настолько далеко от гладкой подводной лирики, что А нервно хмыкнул. Б в ответ зашипел и дёрнул плечом, добавив новую царапину на предплечье — уже свою, не от ракушечника. И от этой царапины сразу пошёл в воду металлический, чужой, неправильный вкус крови, который он слизнул с губ, даже не заметив, что делает.
— Не дёргайся, — бросил А, и его голос сейчас был вовсе не таким спокойным, как минуту назад: он сорвался на хрип в середине слова, и это получилось позорно, почти смешно, — а то я тебе плавник выверну.
— Ты сначала свой прибери, — ответил Б и толкнулся ниже, навстречу, с такой силой, что весь мир на секунду схлопнулся в одну горячую точку внизу живота, и А пришлось вцепиться пальцами в основание его спинного гребня, чтобы не соскользнуть и не удариться затылком о камень, — он у тебя торчит так, что всю рыбу в округе распугал, я серьёзно, одни мальки и остались.
А собирался было сказать, что никакую рыбу он не распугивал и мальки тут вообще ни при чём, но вместо слов у него вырвался только глухой горловой стон — потому что Б наконец сместил хвост ровно так, как было надо с самого начала, и то, что у него тоже давно выступило из анатомической борозды, оказалось крупнее, чем А помнил с прошлого раза, и всё такое же — с лёгкой ребристостью, от которой внутри что-то поджималось в предвкушении. Головка прошлась по самому чувствительному месту, продольно, от середины хвостового сгиба и почти до брюшной чешуи, и на этом «почти» замерла.
Б уставился А в глаза — уже не слепо-чёрным провалом, а тем взглядом, который появляется у акулы прямо перед тем, как она решает, сожрать или подождать, и в этом взгляде было такое же точно нетерпение, что и раньше, но теперь к нему примешивалось что-то ещё — не злое, но ехидное, такое «ну, давай, скажи мне ещё что-нибудь тупое, я послушаю».
— И что, это всё? — спросил Б и не двинулся с места. — Ради этого ты полдня возился с дохлятиной? Чтобы сейчас тихо лежать и делать вид, что это не ты тут у меня под боком плавишься?
А набрал в жабры этой отравленной, перенасыщенной запахом воды и сказал то, что должен был сказать уже давно, но не говорил только потому, что язык не ворочался и челюсти сводило от напряжения:
— Заткнись и двигайся.
Б оскалился — по-настоящему, во всю ширину пасти, так что стали видны все ряды запасных зубов, уходящие в глубину, — и подался вперёд не плавно, а рваным толчком, именно тем, какого А и ждал.
Внутрь, под член, вошло не всё сразу — первые несколько сантиметров прошли туго, с сопротивлением, и А пришлось выдохнуть воду длинным толчком, чтобы расслабить мышцы, которые сами сжимались вокруг горячей, неровной, пульсирующей плоти, и на выдохе его повело — голова мотнулась назад, хвостовая лопасть снова задела камни, и какая-то пакость мелкая, похоже, обломок ракушки, вонзилась под чешую. Но ему было всё равно, совсем всё равно, потому что Б вошёл до конца одним долгим, влажным скольжением, и по внутренней стенке растеклось жаром, и низ живота свело такой приятной судорогой, что А непроизвольно заскулил — тихо, коротко, сквозь сжатые зубы, — и сразу возненавидел себя за этот звук.
Но Б уже услышал — у акул слух не так чтобы очень, но низкие частоты они ловят всем телом, — и ухмыльнулся, не прекращая двигаться, с таким откровенным, почти неприличным удовольствием на морде, что у А второй раз за минуту зачесались руки его подрать.
— Во-о-от, — протянул Б, делая следующий толчок — медленнее, но глубже, так что А почувствовал его целиком, от самого входа до того места, где внутри заканчивалась податливость и начинался тугой, тесный упор, — гордый до последнего, а сам, смотри-ка…
— Я сейчас тебя укушу, — пообещал А, сам не зная, зачем это говорит, когда единственное, чего ему хочется — чтобы Б не останавливался и продолжал двигаться с этим странным, сбивчивым ритмом, который с каждым толчком становился всё более злым и всё менее осторожным.
— Давно пора, — выдохнул Б ему в ключицу, и следующий толчок вышел с полной амплитудой — скользким, быстрым, мокрым хлюпом, который мог бы быть отвратительным, но отозвался где-то в основании черепа сладкой тянущей болью, — ты вообще в этом сезоне как дохлый, честное слово, ни инициативы, ни зубов, ни клыков, одни разговоры.
Вместо ответа А подался грудью вперёд, ловя ртом край его жаберной крышки, прикусил — не сильно, но достаточно, чтобы почувствовать на языке вкус его кожи и соли, и того самого специфического мускуса, который сейчас шёл отовсюду, от каждой чешуйки, — и Б на секунду замер, потому что укус в жабры у акул — это неприличное, почти запретное, только для тех, кому доверяешь или кого ненавидишь настолько, что уже неважно.
— Охренел? — спросил Б шёпотом, но даже не попытался отстраниться, и его следующие движения стали совсем уж дикими — быстрыми, безо всякого ритма, просто серией коротких глубоких толчков, от которых А впечатывало спиной в шероховатый камень и во рту у него скапливалась странная смесь из слюны, крови и воды, которой ему отчаянно не хватало.
Он почувствовал, как внутри всё начинает сжиматься — не плавно, не постепенно, а сразу, как будто кто-то пережимает нерв, и за мгновение до того, как это случилось, успел подумать только: «Слишком быстро, опять слишком быстро, зачем я…» — и тут мир заволокло белым, горячим, он выгнулся дугой, выплескиваясь между телами, царапая чешуёй по каменному полу, и выпустил пузыри, потому что голосовые связки свело. Б вбился в него ещё два раза, резко, и замер. А ощутил, как внутри разливается порциями чужое, вязкое, и это длилось дольше, чем он ожидал, к концу он уже почти задыхался.
Б выходил медленно, с неохотой, и когда полностью вышел, А сразу ощутил пустоту — неприятную, холодноватую, неправильную, — и по хвосту заскользило, и он подумал, что сейчас скажет что-нибудь колкое, чтобы сразу вернуть всё на место, но язык не слушался, и он просто лежал на дне, глядя в потолок, и смотрел, как оседает потревоженный ил.
Б отплыл на полкорпуса в сторону и теперь парил рядом, тяжело дыша и время от времени потряхивая спинным плавником, будто сгонял с себя остатки напряжения.
— Ты мне жабры прокусил, придурок, — проворчал он, но голос у него был усталый и почти спокойный. — Теперь шрам останется.
— Не останется, — сказал А в потолок. — У тебя там и так всё в шрамах.
— Это не одно и то же, — Б завозился, переворачиваясь на живот, и теперь его бок касался бока А, и от этого касания делалось тоскливо и хорошо одновременно. А не знал, куда это чувство девать, поэтому он просто закрыл глаза и слушал, как вода понемногу остывает и возвращается в норму.
Снаружи кто-то проплыл — судя по шуму, косяк ставриды, — и Б проводил их ленивым поворотом головы и одними губами сказал что-то вроде «жрать хочу». А понял, что он, возможно, тоже хочет, и что мурена всё ещё лежит там, где он её оставил, но двигаться сейчас будет больно, и что выплывать наружу, на свет, на холодное течение, совсем неохота.
— Подвинься, — сказал он, не открывая глаз.
— Сам подвинься, у тебя полпещеры, — ответил Б.
Никто никуда не подвинулся, и так они и лежали — два взрослых идиота, один с прокушенными жабрами, другой с набитым песком хвостом и зудящей чешуёй в том месте, куда вонзилась ракушка, — пока вода снаружи не начала темнеть.