Её отражение не всегда делало то, что ему захочется. Было время, оно делало то, что делала Анна: смеялось, хмурилось, пробовало достать языком до кончика носа. Словом, было послушным. Послушным и скучным — но тогда Анна об этом не задумывалась.
Мама говорит, это всё оттого, что она ела слишком много черешни, когда была беременна Анной. Ещё она говорит, что не нужно верить тому, что отражение болтает. Своих мыслей у него нет — только осколки чужих, да ещё и перемешанные бог знает как, будто их смели метлой в одну кучу. Наверное, мама права.
Но с Другой Анной всё равно весело.
Анна, если честно, думает, что дело не в черешне. Ничего ведь не было, пока они не переехали сюда. Здесь, в прабабушкином доме, полно непонятных вещей: иногда красивых, иногда совсем старых и поломанных, а иногда таких, что даже и не поймёшь, что это. Больше всего их на чердаке. И там же, на чердаке, среди пляшущих солнечных пятен и паутины, стоит зеркало.
Зеркало высокое, чуть погнутое и мутноватое. Мама говорит, раньше не умели делать таких зеркал, как сейчас. Мастерам приходилось наносить амальгаму, — сплавленные вместе ртуть и олово, — на стекло вручную. Тех, кто владел этим ремеслом, было очень мало, и все они жили в Венеции. За одно венецианское зеркало можно было купить целый дом вроде прабабушкиного. А стеклодувы с острова Мурано, где делали лучшие зеркала, даже не могли оттуда уплыть: закон запрещал. Вдруг они ещё кого-нибудь научат?
Тайна и мастерство — самые дорогостоящие вещи на свете. Так говорит мама.
Ещё мама говорит, что если Анна закончит пятый класс без троек, то поедет с ней в Венецию. Там живёт правнук мастера, который прислал прабабушке это зеркало «в обмен на ценную услугу». Возобновлять связи — никогда не лишнее. И, если кто и знает, как зеркало можно утихомирить без ущерба для дома и хозяев, так это он.
Анна очень хочет в Венецию. Но чтобы кто-то утихомиривал зеркало — не хочет. Что, если тогда Другая Анна пропадёт?
Здесь, на чердаке, они и встретились. Стоял полдень, но было почти темно: в единственное окошко, полукруглое, с выбитым стеклом, просунула свои ветви старая черешня. Тёмные от старости доски пола были усыпаны белыми пятнышками лепестков. В соцветиях жужжала пчела. Оглядываясь, Анна не сразу заметила зеркало — тусклое само по себе, под пылью и паутиной оно даже и зеркалом-то не выглядело. Скорее задником для картины, пустым местом в резной затейливой раме.
А потом из него постучали.
Анна удивилась, но не испугалась. Во всяком случае, не сильно. Мама говорила, что дом старый, и что если Анна увидит что-то непонятное — пусть зовёт её. А если мама уехала по делам в город, то всё равно ничего страшного: главное, вежливо поздороваться и уйти. Не отвечая, если что-то спросят, и не соглашаясь, если что-то предложат. «Бояться не нужно. Это теперь твой дом, ты здесь по праву. Никто тебе не навредит, если сама не наделаешь глупостей. Поняла?»
— Кто ты? — спросила Анна. Мама велела не отвечать на вопросы, но не говорила, что их нельзя задавать.
— А ты вглядись получше.
Анна вздрогнула. Она не ждала, что ей ответят… её же голосом? Уже догадываясь, в чём дело, она сказала:
— Подожди. Я сейчас принесу тряпку и воду!
У отражения были такие же кудри до плеч, как у Анны — и они были так же убраны в низкие хвостики, так же перевязаны тёмно-зелёными лентами, и так же золотились, когда их трогал солнечный зайчик. Пока Анна оттирала от зеркала пятна застарелой грязи, отражение сидело на деревянном ящике у стены, подперев голову кулаками. Наблюдало.
— Ну и щёки у тебя, — сказало оно. — Толстые, будто пчёлы покусали.
— Вообще-то, — сказала Анна сердито, — у тебя такие же. Не знала?
— Лучше бы не знала.
— Да? Ну отлично, тогда я тебя просто грязной тряпкой накрою, и всё. Посидишь, пока мама не вернётся.
Отражение заморгало. Глаза у него тоже были как у Анны — цвета бутылочного стекла, и левый открыт чуть шире, чем правый.
— Не обижайся, — сказало оно торопливо. — Я просто так сказала! Не надо маму! У тебя зато платье красивое, и туфли, и… и руки ещё, вот.
Пару мгновений Анна размышляла, обидеться всё-таки или нет. Похвала туфлям перевесила. Туфли ей и самой нравились. Мама купила их только позавчера, и они были глянцевые, из мягкой кожи цвета шоколада, с золочёными пряжками в виде двух маленьких цветочков.
— У тебя такие же, — напомнила она великодушно.
Отражение опустило взгляд. Оно будто впервые видело свои ноги.
— Ого... И правда! Ничего себе!
Она смешная, Другая Анна. Не всегда умная, часто вредная — но зато как она радуется, когда Анна приходит на чердак в чём-то новом и красивом! Иногда Анна в магазине нарочно выпрашивает ещё вон ту заколочку, ту юбочку, тот браслетик — для неё. Всё-таки одно дело, когда ты сама себе хозяйка и можешь переодеться. И другое — когда сидишь на чердаке день и ночь, и носишь только то, что носит твоё настоящее «я». Пусть порадуется.
Мама не слишком довольна. Ей Другая Анна вообще не нравится. Кажется, мама была бы рада избавиться от неё — но не знает, как. «Не верь тому, что она болтает», — снова и снова повторяет мама. — «Она не твоя подружка, она вообще не человек. У неё ничего своего: ни мыслей, ни души.»
Имени у Другой Анны тоже нет. Будь это мамино отражение, можно было бы звать его Акинорев, потому что мама — Вероника. Но имя Анны читается справа налево так же, как слева направо. И все красивые слова, которые Анна предлагала, — Амальгама, Венеция, Тауматургия, Черешния, Тетрасоматия, — отражение отвергло.
— Тогда тебя будут звать Другая Анна.
— Почему это «другая»?
— Потому что первая Анна — это я.
— А с чего ты взяла, что ты первая? Может, это я — первая?
— Вот бестолковая! Да с того, что я настоящая. Я живу, дышу, хожу гулять, а ты — нет.
— А может, всё наоборот, — упиралась Другая Анна с какой-то непонятной злостью.
— Пф-ф.
Анна нашарила во внутреннем кармане платья узкий тяжёлый кинжал. Он был сделан специально для Анны, с её именем, зашифрованным в рисунке звёзд на рукояти, и, хотя она ещё не пробовала его в деле, в остроте лезвия не сомневалась.
— Сейчас и поглядим, у кого из нас пойдёт кровь. Кто не живёт — не кровоточит.
Уже потом она поняла, какую глупость хотела сделать. И ужаснулась. Разве мама не говорила ей, как ценна кровь? Проливать её перед кем-то, кого плохо знаешь, просто чтобы доказать ему что-то… бр-р-р! Дура, как есть дура! Но Другая Анна не дала ей и примериться лезвием к коже.
— Не надо!
Её глаза быстро-быстро замигали.
— Всё, ты первая Анна, я тебе верю, давай будет так! Не режь себя. Убери ножик.
— Это не ножик, это кинжал.
Больше они об этом не спорили.
Когда Другая Анна не вредничает, с ней интересно. Это она, а не мама, рассказала Анне, для чего были нужны сваленные на чердаке вещи и как они называются. Золочёная астролябия, настроенная на точку зимнего солнцестояния. Самодельная эхо-камера в коробке из-под винных бутылок, где, изогнув спину горбом, лежит крошечный скелетик — совсем как от взрослого человека, только длиной с палец, и из лопаток торчит что-то истлевшее и полупрозрачное. Глобус подземных морей. Стеклянный кишечник из множества перегонных кубов. Анна готова слушать обо всём этом часами — даже если Другая Анна половину досочиняет от себя (что более чем вероятно).
Ещё Другая Анна иногда просит сделать что-нибудь. Например, почитать ей вслух, или полить кривую черешню в углу сада, или принести цветов к определённому месту в её корнях. За это она расплачивается монетками. Монетки Анна обычно находит у себя в туфлях (хотя один раз та оказалась у мамы в чашке с утренним кофе, и мама чуть не подавилась). На них ничего не купишь: надписи справа налево, профили дяденек не в ту сторону повёрнуты. Но всё равно приятно звенеть ими в карманах.
Черешня отцветает, завязывает плоды, зреет, барабанит по земле сладкими кроваво-чёрными ягодами. Мама говорит, в этом году ей некогда, но в следующем — о, в следующем у них точно будет домашнее черешневое вино. Анна пробует испечь ягодный пирог, пока её нет дома. Обходится без пожарных, но духовку мама без всякой жалости заставляет отмывать.
Зима пролетает быстро. В табеле у Анны пока не то что троек — даже четвёрка за оба семестра всего одна. Тайком она уже выбирает, что класть в чемодан для Италии. Если с правнуком муранского стеклодува решится быстро, они с мамой на недельку заедут ещё и в Милан.
— Насчёт осени скоро будет видно. — Мама намазывает тост густым черешневым вареньем. — Но готовься к тому, что перейдёшь на домашнее обучение. Разберусь с делами, продам долю в фирме, сдам наши городские хоромы — и займусь твоим образованием по-настоящему.
— Давно пора было, — солидно отвечает Анна (и несолидно стирает капельку варенья с носа).
Мама насмешливо фыркает:
— Ты не думай, математику с английским тебе тоже учить придётся. Халявы не будет.
К весне дом обрастает новыми половиками, парой крепких шкафчиков на кухне и свежей краской на стенах Анниной комнаты — её любимого изумрудного цвета. Окно выходит в сад. На ветви зацветающих деревьев удобно вешать светящиеся гирлянды, чтоб перемигивались в апрельских сумерках. Обидно лишь одно — мама так и не разрешает перенести к себе зеркало с чердака.
С другой стороны, оно же хрупкое, а там лестница…
Однажды, когда они едят печенье на чердаке, Другая Анна говорит:
— А ты умеешь писать наоборотным почерком?
Анна задумывается.
— Ты про почерк Леонардо? Не-а.
— Хочешь, научу?
Ей становится любопытно. Сбегав вниз, она вытряхивает на ковёр портфель и, найдя географию, аккуратно вырывает два листа из середины. Тетрадь общая, не заметно. Да и география — кажется, самый бесполезный из школьных предметов. В атласах, которые Анна должна знать наизусть, не нарисовано ни одного подземного моря.
— Ну? — спрашивает она, взлетая по лестнице на чердак.
— Возьми в каждую руку по карандашу, — велит Другая Анна, — и прижми оба к бумаге, в одной точке. Ага, вот так. Теперь пиши. Правой рукой — в правую сторону, левой — в левую.
Анна пытается, но выходит ужасно. Левая рука не приучена к подобным изощрённостям. Вместо букв, пусть и зеркальных, из-под неё выходят одни каракули.
— По-моему, учитель ты так себе.
— Не получается? — Другая Анна плющит нос о стекло. — Эх, ты! Всё же просто совсем! Показать, как? Давай я тебя за левую руку возьму и за тебя напишу.
— Ты не болтай, а показывай. — Анна терпеть не может, когда у неё что-то не получается.
А потом её левая рука холодеет. Вся, до локтя. Анна пробует шевельнуть пальцами, но те словно чужие. Заворожённая, она смотрит, как её пальцы сами по себе разжимаются вокруг карандаша. Карандаш падает на пол и раскалывается надвое.
— Теперь всё получится, — хихикает Другая Анна. Запоздало Анна понимает: об условиях, на которых отражение её руку отпустит, никто и не заикнулся.
— Ма-а-а-а-ам!..
Левая рука хватает её за перевязанный лентом хвостик. Дёргает. Больно.
— Зачем? Не надо сюда мамы! — шипит отражение, прижимаясь лицом к стеклу. Анна почти плачет.
— Отпусти!
Старая рассохшаяся лестница ходит ходуном: мама бежит наверх. В руках у неё — связка засушенной полыни и каких-то ещё цветов, которые Анна сквозь слёзы не узнаёт.
— Ты что натворила?
Голос у мамы страшный.
— Что ты ей сказала? На что согласилась?
Она хватает Анну за плечи. Встряхивает — так, что клацают зубы. Мама никогда с ней так не поступала, никогда не делала ей больно.
— Рука, — всхлипывает Анна, — левая…
— Она мне разрешила, — говорит отражение. — Я не виновата!
Мама отпускает Анну. Лицо у неё становится спокойное и холодное. Лучше бы кричала. Анна её такой ни разу ещё не видела. Наклонившись, мама поднимает с пола оброненную связку полыни и поворачивается к зеркалу.
— Слушай, ты. — От её голоса мурашки бегут. — Я могу сделать с тобой такое, чего с живыми нельзя. Они от этого заканчиваются. Но ты-то не закончишься, ты будешь длиться… длиться, длиться и длиться… Что пятишься? Это всего лишь полынь. Есть вещи хуже полыни. Такие, что ты ни блевать, ни плакать, ни кричать не сможешь, и я их применю, поверь мне — если ты ещё хоть раз тронешь моего ребёнка…
Глаза Другой Анны становятся огромными и тёмными. Она спотыкается там, в зеркале, о деревянный ящик и падает на пол, но даже не пытается встать. Лишь смотрит на маму, не мигая. Губы у неё дрожат. На миг Анна почти верит: отражение вот-вот расплачется.
Она не замечает, когда мама успевает достать кинжал. Он всегда при ней, под одеждой. На рукояти — узор из звёзд, в котором зашифровано мамино имя. Анна не успевает ни вскрикнуть, ни охнуть: мама хватает её за руку, чужую и холодную, и —
Другая Анна поскуливает в зеркале. С мягким влажным стуком что-то падает на доски пола.
— Как? — спрашивает мама. — Лучше?
Анна недоверчиво шевелит пальцами руки. Левой, целёхонькой. Пальцы покалывает, словно она на них сидела целый час. Кожа как лёд, и она торопливо растирает ладони друг о друга, чтобы правая поделилась теплом с левой. Смаргивая слёзы, Анна переводит взгляд на зеркало.
Кровь у Другой Анны и правда не идёт. Рука лежит на полу бледным обрубком, чем-то похожим на безголовые тушки кроликов в мясном магазине. Отражение не плачет. Лишь скулит, баюкая культю. Наверное, и кровь, и слёзы идут только у живых.
— Надеюсь, — говорит мама, — урок ясен.
— Ты так уже делала.
Лица Другой Анны не видно. Видно лишь, как её плечи мелко-мелко подрагивают.
— Я теперь помню. Так уже было.
— Заткнись.
— Тем же ножиком.
— Я сказала, заткнись!
— У кривой черешни… За что? Что я сделала?
Мама хватает Анну за руку. Снова — крепко, почти больно. Велит:
— Идём.
— Пусть разроет землю! — кричит отражение им вслед. — Пусть поглядит, что там, в корнях! Я помню, я помню, я всё помню!
* * *
Гирлянды на ветвях перемигиваются золотыми огнями. В лиловых весенних сумерках они кажутся тёплыми, как свечки. Черешня ещё на бутонах, ещё не распустилась до конца, но кое-где уже можно разглядеть полураскрытые лепестки, сонно размыкающие тычинки.
Земля в месте, куда Анна приносила летом одуванчики и незабудки, ничем не отличается. Земля и земля. По правде, Анна не уверена, можно ли её вообще разрыть — сплошные корни.
— Это взрослая жизнь, — говорит мама. — За всё надо платить. В твоём возрасте я тоже думала, что всё хорошее в жизни появляется само собой. А потом оказалось, что еда на тарелки всё это время не с неба падала, да и деньги в тумбочке не растут… Дети не понимают, какие жертвы взрослые ради них приносят. Это нормально. Но когда-нибудь тебе придётся понять.
Анна сщипывает с низкой ветви два нераскрытых бутона. Два черешка, растущих из одной точки.
— Как… её звали?
— Никак. Положено отдавать первенца, я сразу знала, куда она пойдёт. Не знала только, что с зеркалом… выйдет как вышло.
Запрокинув голову, Анна глядит в лиловое небо. Темнеет день ото дня всё позже. Весна.
— Я прошу у тебя прощения, — говорит мама. — За то, что позволила тебе заиграться. Часть ответственности — на твоей собственной безалаберности, но большая часть на мне, и я свой урок тоже извлекла. Прости меня.
Ветер шевелит ветви, играя с огоньками гирлянд.
— Но, — продолжает мама, — я не собираюсь просить прощения за то, что сделала двенадцать лет назад. Так было нужно. Принять это или нет — дело твоё. Можешь меня ненавидеть. Но никогда я не буду раскаиваться в своём решении.
— Конечно, мам, — говорит Анна. — Я понимаю.
Мама тихо смеётся.
— Ты всегда росла разумной. Знаешь… Год за годом я всё больше убеждаюсь, что ты стоила той жертвы.
Она не обнимает Анну, — всё-таки Анна уже не маленькая, — но кладёт руку ей на плечи. И вместе, не оборачиваясь, они уходят в дом.