Письмо 18
Из города я все же решил ненадолго уехать. Совсем разболелись зубы и кости. У Януша есть небольшой домик недалеко, переделанный из мельницы, помнишь, я писал, что ездили туда на крестины. Сейчас пишу как раз оттуда.
Хорошо, Кэт.
Заложил всех своих товарищей фашистам и хорошо ему! Прелесть, что за дурачок.
А домик замечательный – каменный, на берегу речушки, высокая крыша, поросшие мхом стены,
как в сказку заехать, сыроватую, конечно, но все равно хорошо. Сам себе запек тыкву в печи –
объедение! Даже жалко было, что разделить не с кем – хотел соседа позвать, но дома не застал.
И поэтому ты сожрал целую тыкву в одно лицо? Что ты за человек такой, Джон?
А гложет меня страх. Мне, ослу, теперь за мальчика страшно. Не коммунистические мысли мне вголову лезут. У него такая жизнь… блистательная. Жена такая, девочка… разве есть у кого право все это забирать – прийти и сказать – «мы, несчастные растакие, гонимые, обязан ты нам помочь, ставь, давай, на карту благополучие свое, потому что мы тут несчастны»? Разве правильно это?
Джон, ты ЕБА СВЯЩЕННИК
Спешалли фор ю, Лука 6:20-6:26
И Он, возведя очи Свои на учеников Своих, говорил: Блаженны нищие духом, ибо ваше есть Царствие Божие.
Блаженны алчущие ныне, ибо насытитесь. Блаженны плачущие ныне, ибо воссмеетесь.
Блаженны вы, когда возненавидят вас люди и когда отлучат вас, и будут поносить, и пронесут имя ваше, как бесчестное, за Сына Человеческого.
Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на небесах. Так поступали с пророками отцы их.
Напротив, горе вам, богатые! ибо вы уже получили свое утешение.
Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете. Горе вам, смеющиеся ныне! ибо восплачете и возрыдаете.
Горе вам, когда все люди будут говорить о вас хорошо! ибо так поступали с лжепророками отцы их.
Но Джон, походу, вообще сатанист какой-то. Или чтец, несчастный язычник, нихрена в христианстве не понимает.
Вот еще – Иисус за нас умер, но приравнивается ли жизнь Христа жизням да хоть всей той толпы, что на нагорной проповеди собралась. Разве не стоят все их жизни одной Христовой? Ты скажешь, совсем ополоумел, старый – своего немца с Христом равнять, но я не равняю, я сравниваю. И не немца даже, а в целом. Вот и в Бибилии ведь жизнь одного апостола куда дороже толпы
прокаженных ценится. Или так сравню, хочешь, жизнь Пастера, например, ценнее ведь какого-
нибудь… да ценнее гораздо жизни бесполезной, глупой Агнешки.
Эта бесполезная Агнешка, ты мразь, кормила тебя из жалости, имя голодных детей на руках! Помогала тебе во всем! Ой, аноны, у меня так с Франца-нациста не горит, как с этого доброго падре.
И не жизни важны, абсолютно не жизни, но что-то иное. Пусть от нас только пыль останется, но уродство, что тогда на реке случилось, тысячелетия не выведут. Оно пятном жирным так и останется. Уродство то – оспиной на лице мира, хочешь – космоса так и будет. Но и красота – бриллиантиками в волосах остается. Момент тот с мальчиком и Лили его на Бугатти. Он ведь так и будет сиять. И не на века, до конца самого.
Какой-то мажорчик преспал с телкой в машине. Дооо, ценнее для Космоса ничего в мире нет.
(и нет, я читаю текст целиком, но я не знаю, что случилось на реке.)
Так разве равноценна жизнь редких таких существ, ангелов почти, что столь богаты, столь ослепительны, что могут бриллианты в вечности разбрасывать – разве равноценна жизнь их да хоть океану Агнешек? Разве не беречь их нам, слепым, должно? А я… что я сделал? Знаешь, Кэт, меня его повешение, даже если просто арестуют или посадят, куда больше пытать будет, чем если б они все – все сто восемьдесят три человека в печах пропали.
Ну а в остальном у Джона все действительно шикарно. Погода хорошая, вкусности, виды. Но он собирается домой. Нахрена – не знаю. Наверное, мальчика спасать.
Письмо 19
Вот я и вернулся, Кэт.
Все опять тихо.
Прихожане, месса, причастие, исповеди.
Ну и самое главное:
Мальчика не видно.
Знаю, что все хорошо. Но хочется зайти удостовериться. Думаю сходить. В крайнем случае
выставят, зато успокоюсь.
В крайнем случае, Джон, гестапо заинтересуется, почему это сомнительные элементы ходят к их офицеру как к себе домой. Можешь ты хоть на чих вперед думать или нет?!
Письмо 20
Привожу его целиком:
Кейтлин,
С безопасностью стало строже, поляков теперь вводят только через черный вход. Общение
происходит совсем как с машинами – зондеркомандовцы подходят с собаками, обшаривают,
заполняешь бумажки – кто, откуда, к кому, по вопросу – отдаешь. Зондеркомандовец относит в
окошко, собаки тебя обнюхивают, окошко хлопает, человек возвращается – «в доступе отказано».
Думаешь, это что-то значит?
Мне пришлось прочесть его трижды, прежде чем я понял истину: Джон пришел в гестапо, а его не пустили. А он искренне не понимает – почему?
Особенно прекрасно, что ты, Джон, у нас теперь как поляк проходишь. Точнее, вводишься.
Письмо 21
Я решил позвонить, но где искать номера Гестапо?
Джон, они же работают по доносам. Да их телефоны должны на каждом столбе быть расклеены.
И Джон, что логично, идет в отель. Куда его в закрытой машине с ящиками везли, после трех досмотров. Он теперь знает адрес. Не иначе, это сила любви.
Оказалось, он там не живет, он там только жену с дочкой селил. Но я подумал, наверняка, они на регистратуре номера Гестапо знают. Если что подозрительное, когда весь отель в немцах, должны же знать. Похоже, становлюсь я потихоньку шпионом. Тот еще Мата Хари. Номер мне не сказали, но я регистратора запугал, сказал мне важное что-то сообщить
Мата Хари плохо кончила, дружок. Полагаю, ты тоже идешь к этому.
Пока секретарша гестапо ищет Франца, Джон
на усики регистратора смотрел и думал – вот был бы я стукач. Толку в его презрении? Он же все равно соучастник. Ты либо отказывайся, либо уж делай. А этот и лапы замарал, и святошу строит – мол, я-то тебе не пара. Такие они люди.
Джон, он в отеле, полном немцев. Что он должен сделать сейчас?
Он сдаст тебя своим позже и тебя прирежут в темной подворотне.
Возвращается к телефону секретарша из гестапо.
ОНА: В разговоре отказано, но вы будете внесены в списки сегодня в Лазенковском дворце. При
себе иметь документы. Начало в восемь.
Я: Извините, пани…
ОНА: Фройляйн.
Я: Простите великодушно, что там будет?
ОНА: Увидите на месте. Желательно не опаздывать. Доброго дня.
АГА! Географическое название! Так это мы все это время были в Варшаве!
Это ж что за талант такой, описать самый большой город Польши как деревню на три дома?!
Джон гадает, что же во дворце и что с мальчиком, но успевает и похвалить себя за стальные нервы.
Но еще месяц назад, я бы сейчас не находил себе места, а не
попивал бы чай.
а эту часть письма я просто вынесу отдельно: без комментариев:
Говорил же Иисус про деревья и рыб, что они уповают на Господа и все у них хорошо.
Выходит, я недостаточно уповаю, что не могу поверить в реальность без подтверждений – и у
фюрера все хорошо, и у людей.
Письмо 22
Пишу в церкви, с церкви. С крыши.
Пью кофе и думаю о нем.
А меж тем город частично оцеплен.
Даже отрезки улиц рядом с Лазенки парком оцепили. Будки поставили, машины подъезжали, шел обмен, шлагбаум открывался. Отдельная очередь для пеших. Суешь в окошечко документы.
Проходишь.
Самое главное действо происходило на входе у Бельведерского дворца. Тут царил абсолютный
коммунизм перед обыском. Богатый, нищий, женщина, мужчина – все обыскивались одинаково
тщательно, для всех – стандартизированная процедура.
Тут – никаких латышей, украинцев, эстонцев. Тут стояли немцы.
Удивительно, Кэт, в них совсем невозможно было найти человека. И это здорово! Все – эсэсовцы, и все – отлаженные механизмы. Обыск проходил чуть ли не в торжественной тишине. Никаких
шуток, переговорчиков, лишних вопросов. Они даже «проходите» не говорили. Механизм просто
закрывал веки на один момент дольше, и ты понимал, что пропущен.
И это ЗДОРОВО.
Они не стараются унизить, не получают удовольствия, не любопытствуют, не говорят, не живут – они работают.
Отныне я уверен, Кэт, вот так должна выглядеть идеальная система государственного управления
большими массивами людей. Система, исключающая человеческий фактор. Такой парадокс. Но
ведь жизнь, Кэт, только и соткана, что из парадоксов.
Гори в аду.
О, Кэт, я, как духовник, могу тебе сказать – ничего нет полезнее для этой сточной канавы из грехов чревоугодия, тщеславия и похоти, коей являются люди – ничего нет для них полезнее, чем
смирение.
И ведь эсэсовцев этих легко представить в каком-нибудь кабачке в выходной день. Тихие
граждане, добротные семьянины, только с секунды, как форма застегнута, а волосы прилизаны –
они механизмы. Они больше не имеют право на мелкость человеческую. На низость и подлость.
И все эти заслоны проходят люди, чтобы попасть на вечеринку.
У самого Лазенковского дворца гостей встречали улыбчивые полечки в белых платьях из тюля,
провожали к столам, знакомили с сотрапезниками и исчезали так же легко, как эльфы в сказках.
Наш стол был в самом конце зала и не круглый, как все, а длинный, прямоугольный. Сидели за
ним в основном вдовы. Слева от меня было еще одно сидение, но оно так и осталось незанятым.
Справа сидела объемистая вдова то ли железнодорожника, то ли владельца завода по изготовлению вагонов… вдова давно не занималась делами и предпочитала обсуждать с подругой нынешние нравы. Напротив сидел крайне назойливый, уксусный редактор то ли радио, то ли газеты, а может, и того, и другого.
Редактор пытается донести до Джона довольно ценную мысль:
…они же не понимают, одно дело купить СМИ, другое, совсем другое наполнить его мыслями, сделать важным читателю, слушате…
Но Джон все ищет мальчика.
Скажите… извините, что я перебиваю, но… вы мне кажетесь так хорошо информированы,
столько слухов ползает об арестах внутри Гестапо, что, мол, немцы сами так коррумпированы и…
ОН: Аресты? Нет, это не арест. Это вы о недавней истории с отставкой, да?
Я: Да, наверное, но вы точно знаете лучше.
ОН: Да что тут знать? Вынудили его прошение об отставке подписать. Я даже слышал, прошение
готовеньким, с печатью и подписью Гиммлера из Берлина прислали, когда тебе твое собственное
прошение так приходит, что делать, только подписывать и остается.
Я: Понятное дело, вот он… как же его… ну как же… фамилия вылетела… ну этого-то, что подписал
свое прошение…
ОН: Штроп.
Я: Да.
Уф.
Дальше они еще беседуют про политические перестановки в гестапо, но у меня от этого болит бошка, да и Джон снова думает о мальчике и еде. Стоит нам только знать, что банкет устроен в честь нового бригадефюрера польским командованием.
Еда, Кэт… добротная. Именно, что добротная – польская, привычная, много мяса, много всего, а без изюминки. Я знаю, скажешь, совсем старик двинулся, но после того завтрака с мальчиком
замечаешь разницу даже в еде. Не то, чтоб мозгами понимаешь, а именно чувствуешь, что еда
бывает плохой и скучной, блеклой, бесцветной, бывает – добротной, а бывает такая… тому утру
под стать.
Пожрав, Джон идет погулять, а с ним – редактор газеты.
только что говорил же вам о важности вхожести в кабинеты. Многое узнаешь. Коммунисты-
то грязь, редкостные идиоты, люмпены одни. Но и Рейх гнилой изначально. Все по связям, все по
протекции. Вот вы наверняка не знаете, вы кажетесь мне человеком честным, у вас лицо
искреннее, вас же обманывают! Поверьте мне, у меня работа такая, сам в этой грязи замешан –
бегите. Он же наркоман. Он болен. Он же уже с золотой ложкой родился. Это же все фасад. А за
фасадом… вы не представляете, что в Вене про него говорят.
Замечу, Джон не сказал редактору, к кому пришел. Но велением автора здесь все всё знают.
о светоче нашем, сверхчеловеке, который еще в университете с
наркотиков не слезал. Какой… какой из него защитник общественных благ? Это же все чистейшая
схема, она же очевидна, если присмотритесь – одна из богатейших семей Австрии подкармливает
СС за то, чтоб те отвлекали и держали в узде паршивую овцу. На деньги папочки золотой мальчик
играет в героя, чтоб не «пронюхать» себе мозги окончательно.
Я смотрел на коричневый налет у него на зубах, и ладони мои чувствовали, как сминались хрящи в
горле той жирной дряни на теплоходе.
Кто там ждал интригу? Вот она: Джон тоже убил жиробаса, прямо как Франц. Наверное, они братья!
Я: А что сделали вы?
ОН: Как, извините?
Что сделал ты, сука, кроме того, что выжрал целый тазик салата?
Господи, неужели нельзя без убийств?
ОН: Вы правы, Джон! Правы. Так я несу правду. За нее ведь и наказать могут, а я вам рассказываю, чтоб вы знали. Чтоб вы на мишуру всю эту не попадались. Я правду вам говорю!
Элемент «спервадобейся» выполнен довольно интересно.
Это важно, чтоб люди понимали, их вунденркинд, сверхчеловек, суперариец – пшик, дитя
Геббельса, Гиммлера, денег и кокаина. Картинка отретушированная, и отретушированная плохо.
Ишь как зашептал.
Дать в грязную морду?
Позвать солдат?
Написать рапорт?
Поздравляю, Джон, теперь вы законченный стукач.
А что это изменит? Сколько в Гестапо таких заявок?
Задушить.
И смотреть, как хрипит, сука.
Господи, неужели я всегда только играл в священника?
И играл паршиво.
Подходит какой-то немец,
Хайнрих, адъютант. Что вы так настоятельно пытаетесь обсудить с фюрером?
И что делает Джон? Джон сдает к чертям редактора. Да-да.
Я прошу вас арестовать и наказать этого господина за… ну как вы там это все называете?
Клевету, наговоры, унижение достоинства Гестапо, СС, Гитлера…
ОН: Чт… я?!
Я: Я готов дать показания и подтвердить их письменно. Он обвинял Рейх в коррупции,
продажности, предрекал скорое поражение, говорил, что господин Гиммлер подкуплен…
ОН: Дрянь! Продажная дрянь!
Редактора ударяют прикладом и уносят.
Я: Скажите, а что с ним будет?
НЕМЕЦ: Зависит от заявления. И настроения.
Я: Вашего?
НЕМЕЦ: Фюрера.
Я: М… моего заявления, извините?
НЕМЕЦ: Нашего. Что вы хотите туда вписать?
Я: Оскорбление достоинства офицеров СС…
НЕМЕЦ: Это всё.
Я: Извините?
НЕМЕЦ: Этого достаточно для смертного приговора.
Я: А… а продолжение нужно?
НЕМЕЦ: Можно.
Бургомистр: Меня так учили.
Ланцелот: Всех учили. Но зачем же ты оказался первым учеником, скотина этакая? (с)
Джона отводят к его свет-в-окошке Францу, который даже не знает, зачем его искал Джон. А Джон, напомню, просто хотел узнать как дела.
Франц же занят пизнесом
Алло, Герберт? По нефти в Норвегии. У меня лежит договор, там прописана локальная
контора СС. Юристы Томми договор присылали. С Жюстеном еще не говорили, но я почти уверен –
то же самое у него. Нет, Герберт, это с умыслом. Они не пробуют, это блядство называется. Ну, потому что убежден. Тут в Варшаве еще проворачивают. Ну, конечно, они не знают… овечки
херовы. Они не будут это переоформлять. У них копии лежат. Это повод потом, если вдруг, в суде
заявить – документы поддельные. Не… это дохлый номер. Я это уже съел. Ты месяца ждать
будешь, и не дай бог нам в это время разработку вести. Они на русских ставят. Нет, тебя
воспитанно пошлют, мол, это невозможно: подпись, суд, одобрение, печать… они тянуть будут. Я
тебе говорю, они не просто так конторой ошиблись. Они хотят у русских это за копейки потом
выкупить, или надеются, что и выкупать не придется. Ceci est mon droit de conquête скажут. Нет, я
не этого хочу. Я хочу, чтоб ты разработки заморозил.
Короче СС – это много-много юрлиц. Имеется мошенничество с фирмами-однодневками и большой шкандаль. Больше я ничего не понял.
Герберт, если я договор не подпишу, силы он не имеет. Всё вообще красным останется, если
они первыми будут, а они будут, Сталин север Томми не отдаст. У него интересы большие
слишком на Балтике завязаны. Так что не хотят делиться, отсосут красным. А ты будь фаталистом –
и так велики шансы, что не успеем. Ты сам говорил, даже при самых божественных темпах,
раньше сорок седьмого серьезных добыч не видать. Зачем? Всё очень просто: деньги мы себе… в
смысле, Рейху оставим, еще решим, как использовать. Разработки замораживаются, документы по
георазведке держим подальше от… И на здоровье! Красные – идиоты, не додумаются. А потом у
них весь Каспий, далась им Норвегия с океаном. Зато страх пнет нашего томми-ежика и может
превратить его в птичку. Деньги терять они не захотят. Нет, пока сами звонить не станут, я
дергаться не собираюсь. Да… могут и не позвонить. Ха! Sue me, be my guest! Пусть попробуют, motherfuckers. Нет, но если тебе позвонят, ты можешь им слегка так про НКВД. Только без
перебора. Застрелят еще.
Франц, мазерфакер, блядь, если ты используешь английские слова чтобы показать уровень своего ленгвидж, то это не значит, что немец, гордящийся своим арийским превосходством, воюющий с Ингланд, тоже будет так делать.
Хайнрих, что это вы в чемодане таскаете?
Вытащил черную толстую перчатку с блестящей пуговкой.
Надел.
ХАЙНРИХ: Это образец. Для новых огнеметов. И в артиллерийские части СС.
ОН: Тоже Босс?
ХАЙНРИХ: Я… честно говоря, не знаю.
Встал мальчик, в зеркало в пол смотрит. Белый смокинг, черная рубашка, черная кожаная
перчатка на одной руке.
ОН: Тоже Босс. Видите, как влитая.
Хайнрих, зачем тебе целый чемодан под одну-единственную перчатку?
Франц красуется в перчатке, шутит про БДСМ, идет к гостям. Джон остается с Хайнрихом.
ХАЙНРИХ: Заявление пишите в свободной форме, перечислите всё, что покажется вам нужным.
Если знаете имя и должность – вписывайте, нет, опишите внешность, где, как и когда происходила
беседа. Как закончите, оставьте заявление в столе и спускайтесь за тортом.
Я: Благодарю.
Но дверь уже закрылась.
Так, Кэт, я сидел в Лазенковском дворце и писал донос.
И чувствовал, как это правильно.
Я чувствую, что впервые сталкиваюсь с литературным героем, которого всерьез хотел бы убить собственноручно. Какой там Джоффри! Вот – король мудаков!
И я все равно хотел очень и хочу, чтоб ту грязь с обметанными зубами расстреляли. Их вообще
расстреливают или как? Вешают? Сжигают?
Прости, Кэт. Наверное, я и тебе данного слова не сдержал. Но ты ведь не слышала ни разу по
ночам крика того – «я не воровал, я не своровал! Пожалуйста, вышлите адрес!». Наверное, я
болен. И нормальный человек никогда так реагировать на происходящее на реке не стал бы, но
если нормальный человек – это сука та с обметанными зубами или другая сука – с реки, лучше я
буду психом.
Я дописал донос и подписал
Ты, Джон, не просто псих. Я вообще не понимаю, что творится в твоей гнилой голове.
А дальше… я видел пьянки в английских пабах, я слышал о пьянках, отвратительнейших оргиях
русских. Что-то там явно придумано, но во что-то я верю. Говорят, у них это крайне уродливо, как
из-под палки. Когда водку уже не хотят, а хлещут, и женщин не хотят, и вообще ничего не хотят, но
с невероятным отвращением делают. Как в твоем любимом Достоевском, и всё – отвратительное
и больное. Всё грязное и топорное.
Видел я, как добродушно напиваются немцы под свою кислую капусту. Краснорожий народец
сентиментальных, старательных фермеров в шортиках.
Но когда я спустился, я понял, насколько я преотвратный нацист.
Воистину, нет разницы в национальностях.
Разница есть только в сути.
Когда человек гнил, все что он бы ни делал – гнилость, когда божественен – волшебство.
Это верно и для автора сея шедевра. Все его «творчество» - мерзость, как и он сам.
Джон выходит к Францу и они идут погулять. Смотри, Франц, один уже погулял.
Алисой в стране чудес я себя чувствовал. Так неважно, куда идем, зачем, всё как на чужой
планете, Кэт – музыка, запахи апельсинов, роз, коридоры, блики в стеклах.
Он стал открывать двери в комнаты.
Какие-то были пусты, какие-то заняты. Одна – заперта.
ОН: Ох, вот это я ненавижу. Ненавижу закрытые двери, когда их закрываю не я. Отойдите.
БАХ! Пнул. Дверь на распах.
Девка на столе, ляхи трясутся. Молодой человек у стены со стеком. Лицо испуганное, потом злое, потом смущенное и снова напуганное.
ОН: О как! Пожалуйста, продолжайте.
И лампой у зеркала заинтересовался, колесико крутит.
А мужчина стоит.
Девка шею перекрутила.
ОН: Как эта херня включается?
Отошел.
ОН: Оно вообще в розетке или как? Свет у вас такой некрасивый, ей же совсем не идет. Лежи-
лежи.
Выключателем щелкнул, комнату обошел. Тихие огоньки зажег.
ОН: Вот. Ну.
Чплоф.
ОН: Можно?
Руку в перчатке, которая образец, тянет.
Парень у стены стек отдал.
Чплоф.
Телеса вздрогнули.
Недоволен мальчик.
Чплоф.
Кровь.
ОН: Вот.
Стек вернул.
ОН: Наслаждайтесь.
Вышли, и дверь прикрыл.
Начинается романтика
Мальчик сидел не со мной, но где-то совсем в своем мире. И если он псих, Кэт, я лучше буду таким
психом, чем тихой, обычной, человеческой сукой.
За руку меня взял.
ОН: Идемте в сад.
Бегом с ним за руку по коридорам, вприпрыжку по лестнице. Кэт, как здорово, счастье какое
совершать столь странные, странные, странные жесты, когда ночью по дворцу старый священник с
лицом-камамбером, блистательный офицер за руки бегом по коридорам, по лестнице под
саксофон, и чтоб ночь вся – атлас и шелк.
По заветам Бугагаса они прыгают в фонтан.
И как чисто счастье, как очищает, никогда, никогда больше не дам провести себя Агнешкам-
страдательницам. Нет. Никогда больше не уважать мне едкого, уксусного псевдострадания,
мелкого и отвратительного, как изжога, отрыжка старух. Юность и счастье.
Мы выбежали, с разбега – в фонтан, не так, когда падают и купаются, а так – через оградку
перескочили – паф – ноги мокры. Девушка тянется, набрасывает ему на шею гирлянду из цветов
синих и красных.
Появляется толпа каких-то левых товарищей. Какой-то поляк, которого Франц уговаривает побегать вне дорожек, чтобы его сожрали собаки (ну его не сжирают, их тормозит Франц). Хайнрих снова тут. Девушки, в тексте обозначенные как:
ДЕВУШКА: Боже, какие твари! И что везде?
ДЕВУШКА 2: И вам не страшно?
А собак зовут вот так:
ОН: Ууу… молодец, Сешка, кто у нас тут такой красивый? Молодчинка, Секенанрэ! Этот –
Секенанрэ, тот Камимусухи-но-ками, а этот – Том.
ХАЙНРИХ: Том?
ОН: Да, Том.
ХАЙНРИХ: Почему?
ОН: А тупой. Он только что остальные делают, делает.
Есть еще девушка Виола, и я не знаю, третья ли это девушка, или одна из тех двух удостоилась имени.
Вся эта толпа (вместе с собаками) идет в биллиардную.
А Джон идет есть свой законный торт.
Я взял большой белый торт с синими узорчиками, бухнул на него яблоко и моченую грушу, и
прямо так, на вертящейся тарелке его и понес.
У дверей меня догнал молодой солдатик с шампанским.
ОН: Велено вас отвезти, с этим. Торт взять?
А я не отдал. Я еще один попросил.
И вот приехал Джон домой, сидит на крыше, жрет торт, пишет жене.
Я смотрю на синий свет, пишу тебе каракулями и думаю – это
единственное письмо тебе, которое я не буду сжигать. Не хочу.
Они все умерли, Кэт. В печах. И я спокоен. По крайней мере, сейчас.
И война ничего не значит.
Война идет постоянно.
Шла всегда.
И всегда будет.
На то это и Земля.
У мальчика серые глаза, Кэт,
и странная беззащитность.
И всё это – слишком много для меня одного,
заурядного священника с мертвой женой.
И всё это невыносимо, невыносимо, невыносимо прекрасно. Так, что можно было бы прямо
сейчас умереть. И то была бы самая лучшая смерть, но я, видно, не заслужил её.
Я заслужил только торт с синими бантиками.
Аминь.