— Сахарку добавить?
— Слипнется же, — передразнивает Чуя с высунутым языком, и Дазай фыркает.
Начинать часть после отбивки с шутеечек - это, надо понимать, не самая хорошая традиция автора. А не самая хорошая традиция чтеца - обращать внимание на то, насколько же отстало ведут себя герои.
Робкое солнце уже высоко над стремительно оживающей Йокогамой, стряхивающей с себя молочный туман, когда они миролюбиво сидят на кухне, словно парочка вида «душа в душу».
Так робкое или высоко? Я вообще отчаялся понять, сколько там времени, потому что в прошлой главе упоминался закат, но тут же и рассвет, а сейчас там у них вообще полдень. У меня одно объяснение: Дазай сломал все. Абсолютно все.
Чуя сидит лицом к окну, опирается локтями на глянцевую барную стойку, поочерёдно то прихлёбывая горячий чай из кружки в одной руке, то откусывая от сливочно-черничного печенья в другой, угрюмо морщит нос и с каждым укусом думает, какой же Дазай до омерзения учтивый.
В те редкие моменты, когда Ликёр нагоняет количество слов не пиздостраданиями, он нагоняет их ненужными подробностями. Вот, например, сливочно-черничное печенье. Зачем здесь эта деталь? Для создания атмосферы? Нет, было бы гораздо логичней вместо печенья вписать какие-нибудь традиционные японские сладости. Чтобы показать, что эти ребята не только ебутся, у них давняя дружба, и они знают вкусы друг друга? Тоже нет: с одной стороны, в прошлой главе уже упоминалось, что Дазай купил любимые сладости Чуи, с другой - здесь не даётся никакая оценка ситуации, и потому текст не кажется высокохудожественным, он кажется перегруженным деталями, и это размывает внимание, особенно с учётом отсутствия каких-либо действий в принципе.
Хотя, конечно, по трезвому размышлению неясно, кто больший долбаеб: автор, в кои-то веки подробно описавший не стродания, или читец, истерично ебущийся с чернично-сливочным печеньем.
Он, к слову, гремит за спиной Накахары ящиками и дверцами, мурлыча под нос задорную мелодию. Щелчок — снимает с подставки чайник, бульканье — наливает кипяток в свою кружку. Уже пятая, водохлёб несчастный. Металлический звон — достаёт чайную ложку и открывает сахарницу.
Какая все же уебищная планировка квартиры у Чуи! Около окна стоит барная стойка, напротив висят ящики и дверцы, электрический чайник, сахарница и чай в пакетиках, причем, как мы узнаем абзацем ниже, стены настолько близко друг к другу, что в блестящей поверхности пола под ногами Чуя видит отражение Дазая.
Читец жил в очень плохих квартирах, но даже в них, как правило, не было настолько узких и неудобных кухонь, так что это единственный раз, когда он в самом деле сочувствует персонажу.
— Вынь ложку из сахарницы и закрой её. Рассыпешь ведь, — флегматично говорит Чуя, не отворачиваясь от окна. Слышит, как Дазай замирает и пытается незаметно исправить косяк.
Вечными вещами считаются время и идиотизм Дазая...
Автор честно пытается передать флер лёгкой ебанцы Дазая, который делает всё с юмором и будто бы немного нелепо, но при этом теряет идею того, что для него это только маска - как и доброта, благородство или жестокость. Иными словами, то, что Дазай специально засовывает ложку в сахарницу, зная, что бесит этим Чую (боже, какой стыд), вполне себе вписывающееся в канон поведение, а вот "пытается незаметно исправить косяк" - уже не очень.
Чуя прикрывает глаза и пытается игнорировать, что тот разрывает упаковку чайных пакетиков зубами. Роняет голову на вытянутую по барной стойке руку, смотрит вниз, на гладкий антрацитовый пол с белёсыми прожилками, похожими на острые молнии, которые могут раскалывать крохотные планеты, выжечь за миг душу, могут расписать кожу звёздным орнаментом, дикой болью от прикосновения неба, щемящей ноющей — от запретного слова, но Чуя тихо вдыхает, глядя на скользящее отражение силуэта, и беззвучно очерчивает губами каждую букву, складывая в дрожащий шёпот имени.
...Осаму.
Вот, это все очень красиво описано, конечно, но на самом деле, пока Дазай рвёт зубами упаковку чая, Чуя ебануто пялится в пол, забыв про недоеденное чернично-сливочное печенье, и ебануто шепчет "Осаму". Герои нашего времени, хуле.
Дальше Чуя немного страдает по поводу того, что ему пришлось просить Дазая о помощи с душем, что, я думаю, можно назвать счастливым концом его полного превращения в беспомощную сучку. Они немного (ну то есть как бы много, но только потому что размазано по тексту) разговаривают, и вот краткий пересказ:
Чуя: чёт как-то нормально сидим, не страдаем даже.
Дазай: ну да.
Чуя: ёпт, ну хуле ты такой тупой. Если мы не страдаем - то надо пострадать.
Дазай: ну и о чем нам страдать?
Чуя: о том, что мы сейчас не страдаем, а обычно все время страдаем.
Дазай: ой, блять.
Чуя смотрит на Дазая, думает, что тот не спал, и приглашает его с собой в спальню, только поспать и ничего больше, и Дазай идёт.
Гладкое одеяло по-прежнему свёрнуто воронкой, еле уловимо пахнет перекисью, пустые упаковки из-под бинтов валяются на полу, а атмосфера сумрачнее из-за закрытых плотных штор.
Воронка, в которую по капле утекает терпение чтеца, блять. Какая, нахуй, сумрачная атмосфера, ликёр, ты знаешь хоть одно из этих слов. Одеяло, блять, гладкое, как мозг автора
Чуя ухом не ведёт и держит каменное лицо, хотя волны чужого тепла покалывают лопатки, и ехидная улыбочка возникает в воображении.
Дазай трясёт в руках стеклянный шарик их спокойного мирка.
Дазай, будь другом, ебани этот мирок об пол, чтобы вы наконец отмучались, бедняжки.
Итак, они ложатся на кровать, Дазай чето там лижет Чую в шею, творит всякие червепидорские прелюдии, и
Дазай зарывается носом в абрикосовые волосы. Отнимает ладонь от живота, находит запястье Чуи и сжимает на удивление тёплыми пальцами.
Абрикосовые, мать его! Цвета бедра испуганной нимфы! Жженно-апельсиновые!..
Простите, был взволнован.
Параллельный мир существует. Потому что Накахара не отдёргивает руку и не раскручивает Дазая по косточкам.
Вы уже несколько лет, как минимум, регулярно ебетесь, Чуя, ты немножко опоздал с отрыванием рук за домогательства. Можешь пойти и поплакать, я знаю, ты такое любишь.
Дальше идет ещё некоторое количество пиздостраданий, из которых я хочу особо обратить внимание только на этот замечательный абзац:
Держит [глаза открытыми], когда Дазай разворачивает его к себе и прижимается губами к губам. Без напора, пошлости и всей этой лизни — мягко прижимается сухими губами на несколько секунд.
Лизня - это, думается мне, собирательное название всех фичков Ликера в целом. Этот прекрасный неологизм невероятно хорошо символизирует и описывает все лучшее, что есть в текстах этого великого человека.
И вот, Дазай наконец выдает, что хочет поговорить, Чуя думает, что они с Дазаем здорово понимают друг друга, и сравнивает сам себя со сраной звездой.
Я не шучу.
Как неизвестная звезда, выкинутая в самую глубокую даль космоса, тратящая весь свой последний свет, чтобы её заметили.
Звезда, выкинутая в космос. Рыба, затерянная в воде. Птица, по неясным причинам оказавшаяся в небе. Ликёр, внезапно написавший хуйню.
— Хочешь, я тебе про звёзды расскажу?
Интонация Дазая явно восклицательная и не терпящая возражений, Чуя только успевает очертить губами немое «что», озаботиться вдогонку об умственном здоровье Дазая и про себя возмутиться, какая эта тема банальная, сопливая, абсолютно стой-закрой-рот-убей-меня.
Чтец сейчас тоже очерчивает губами немое что, но он весь этот фичок занимается, так сказать, очерчиванием. Просто решил рассказать, потому что даже это, аноны, даже это интереснее происходящего в самом тексте.
Но он слушает.
Потому что болтовня о звёздах — та ещё нужная чепуха и нелепица.
Дальше идёт такой трэш, аноны, что я опять вынужден пересказать его кратко:
Дазай: короче, вот легенда о созвездии дракона, и я типа провожу аналогию с тобой.
Чуя: хуюшки, я знаю эту легенду, и это я провожу аналогию, иди нахуй!
Дазай: ну ладно, тогда ты - звезда в созвездии, которое на самом деле я, лалка.
Чуя: ах ты уебан! ну ок, вот моё толкование легенды: однажды дракон ограничивал эту ебучую звезду, а она превозмогла, укокошила дракона, небо и Аллаха. намек ясен?
Дазай: …кристально ясен.
Мягкий свет ламп расплывается по его коже эхом сотен беззвучных взрывов сверхновых, а тени гладят его по щекам.
— Я бы влюбился в эту звезду.
Чуя смотрит с недоверием так долго и внимательно, что у него начинает чесаться нос.
— Ты? Влюбился? Уверен, что знаешь верное толкование этого слова?
— Как грубо, я ранен до глубины души!
— До глубины чего?
— Кажется, у меня потекли слёзы.
— Это твоё самомнение изо всех щелей лезет.
Это так плохо, что даже хорошо. Я этих бородатых подколов лет десять нигде не видел, а тут такой роскошный гербарий, ми-ми-ми.
Дазай вытягивает по постели руку, драматично ахает и тюкается лбом в матрас, причитая: «Ты меня не любишь, не жалеешь!» до тех пор, пока об окно не бьётся раскат грома.
— Ой.
Чуя поворачивает голову к зашторенному окну.
— Дождя ещё нет, судя по тишине.
Тишина давящая, вынуждает зябко поджимать плечи и отстукивать уходящие секунды пальцем по колену, пока Дазай падает обратно на постель, едва ощутимо касается спины Чуи, вынуждая обернуться.
И вот знаете, это нагнетание, это "тюкается", внезапное, как хуй посреди океана, вот эта тишина перед грозой, затишье перед бурей - оно не только в фичке. Оно и в душе чтеца, потому что дальше идёт трэш настолько отборный, что я лёг и заплакал.
— Ты не жалеешь об упущенном времени?<…>
— Я вот жалею, — бормочет Дазай в недра подушки, судя по звуку, тараня её лицом.
— Жалеешь, — бросает Чуя с недоверием, но его подло подводит голос. — О чём?
И ОТКРЫВАЕТСЯ ПОРТАЛ В АД. До этого, несмотря на стродания и пурпур, все было, как ни тяжело мне это говорить, хотя бы в рамках концепции "два человека, мало склонных к романтическим жестам". Да, они ныли, да, они сомцесучили, но они не были ванильными девочками чуть за четырнадцать.
Но вот и он - конец прекрасной эпохи.
▼осторожно, большая и очень плохая цитата⬍
— Мы могли бы целый день валяться на этой кровати, — медленно говорит Дазай, и сердце Чуи моментально давится собственными ударами, — или на диване в гостиной. Есть конфеты и мешать кисель с вином. Я бы кидался фантиками, а ты бы ругался за ворохи цветного мусора на полу и пытался удушить подушкой.
...пол напоминает сумасшедшую галактику с десятками планет — усеян уймой свёрнутых в комочки цветных фантиков вокруг их звезды — одинокого бокала, но Дазай не сдаётся и снова усердно целится, ёрзая на своей подушке на полу, пуляет и попадает снарядом в окно, за которым плещется рождественский снегопад, и отражаются огни гирлянды. Чуя смотрит на его глупый свитер со строчками из песни про какую-то говорящую лису, на подвёрнутые до локтей рукава, на голые чистые руки, и мельком видит на них что-то белое... Но внезапно Дазай попадает в бокал, взвизгивает от радости и накидывается на Чую, сжимает его, тискает, роняет на диванные подушки, и тому больше ничего не мерещится...
— Я бы встречал тебя в аэропорту, несмотря на твои протесты, — голос Дазая подскакивает, словно взмывающий в небо самолёт. — Ты бы выходил с рейса уставшим, злым и измотанным, будничным собой, в общем, а тут внезапный я со стаканчиком горячего кофе!
...стеклянная полоса тянется через весь зал ожидания, скребётся в него взлётно-посадочной и острыми крыльями боингов, сквозь зазоры между белыми рёбрами аэропорта крадётся шумная темнота, Чуя протискивается сквозь толпы туристов, задыхается чужим смехом встречи и слезами расставания, жалеет, что его чемодан такой тяжёлый, даже несмотря на колёсики, лучше бы придумали кровати на колёсиках, но вдруг чьи-то руки ложатся сзади на его плечи, разворачивают к себе, и Дазай целует без приветствий, забирает чемодан, заменяя его бумажным стаканчиком, подмигивает и идёт к такси, а Чуя молча запивает щемящую благодарность горячим кофе...
— По четвергам мы бы ходили в парк развлечений на колесо обозрения, ели сахарную вату, именно по четвергам, потому что выходные — это банально! — захлёбывается неслучившейся жизнью Дазай, не замечая, что Чуя зажимает уши ладонями. — Я бы покупал воздушные шарики, надевал на них твою мафиозную шляпу и целовал, а потом высасывал бы из них гелий и ворчал на всё тоненьким голосом, а ты притворялся бы, что меня не знаешь.
...Дазай выхватывает последний ярко-оранжевый шарик прямо перед лицом маленькой девочки с тремя бантиками на косичках, та надувает губы, показывает язык и несётся за мыльными пузырями, наученная горьким опытом, продавщица смотрит на взрослую дылду с укоризной, а Чуя сгорает со стыда, потому что Дазай снимает с его головы шляпу, нахлобучивает на шарик и присасывается к нему со свистящим звуком, а затем ловко обвязывает запястье Чуи ленточкой и, сопровождаемый немым удивлением, задорно скачет к яркой тележке с сахарной ватой, а тёплый ветер пахнет лимонадом...
— Ездили бы вместе в Токио на праздники, но не в тесных поездах, а на твоём мотоцикле, чёрт, у меня коленки трясутся, когда я вижу тебя на нём, а представь широкие дороги громадного мегаполиса! — в порыве вскакивает, садясь на постели, и изображает рычание мотоцикла. — Ветер, скорость и полная свобода!
...мотоцикл рычит на ста двадцати и несётся по улицам диким зверем, асфальт уходит из-под колёс, ночное небо заваливается на каждом повороте, горящие окна собирают в себя звёзды, и город рассыпается на светофоры, бумажные фонарики, разномастные вывески, горсти гирлянд, которые сливаются в быстрое биение по нитям вен, в опьяняющее счастье, и Чуя лавирует в плотном потоке металла, пригибается к рулю и орёт назад Дазаю, чтоб опустил раскинутые руки, суицидник чёртов, потому что «живо обхвати меня крепче, идиот, я не хочу подыхать с тобой за компанию!», пока Токио соревнуется с ними яркостью жизни, и хаос становится покоем...
Живые-мёртвые образы душат, стекают по дрожащим рукам и ресницам, смерзаются в колючие хрипы в глотке, и остаётся только тихо прижимать их ладонью, не позволяя всхлипами вырваться изо рта.
Ты не один, Чуя, не один. Мы все тоже плачем. Все мы с тобой.
Он очень долго и неинтересно страдает о том, что у них ничего не вышло, до тех пор, пока
Дазай осторожно надавливает на его плечо, разворачивая, смотрит куда-то сквозь.
А затем Дракон утягивает свою Этамин следом за собой в мягкое небо, обнимает тишиной и слабыми шипящими помехами. Чуя устало закрывает глаза и позволяет Дазаю прислониться лбом к его лбу, с раскалывающей заботой укрыть его одеялом до самого носа, крепко переплести их пальцы и шептать сопливые глупости про самые-самые рыжие волосы во вселенной.
Он бы похоронил себя прямо здесь.
Похорони, будь добр. У меня больше нет сил это комментировать, потому как селфинсерт Ликера и Вербель под конец пописы пробивает дно, а потом ещё одно дно, а потом дно дна, а потом, невидимо руководя моей рукой, лоб читеца.
Чуя просыпается поздней ночью и скребёт в темноте по остывшей пустой постели.
В комнатах лишь тишина после буйного ливня, последнего за этот сентябрь, ленты немого холода, прижимающие локти к рёбрам, и тающие шлейфы. На пуфике около входной двери нет пальто, и лежит дубликат ключа от его квартиры, на барной стойке — целая пачка любимого печенья, на диване в пустой гостиной — открытая недочитанная книга.
А на холодном антрацитовом полу в кухне — рассыпанный сахар.
То есть да, Дазай рассыпал сахар, прежде чем уйти, зная, что Чую бесит даже открытая сахарница, и это единственный проблеск его каноничного характера.
Что имею сказать в итоге. Знаете, если оставить все ключевые моменты этого фичка (Дазай и Чуя встречаются - Дазай обещает, что их следующая встреча будет последней - Дазай исчезает на полгода - Дазай приебывает к Чуе посреди ночи - Дазай наконец признается в любви и в том, что жалеет о несбывшемся - Дазай снова исчезает) и переписать их безо всяких там пиздостраданий и нелогичных вывертов, это будет вполне себе жизнеспособная завязка для какого-нибудь фичка.
И вот ещё забавная вещь: у автора оригинальной манги основная идея всего сюжета в том, что нельзя жалеть себя, нельзя сожалеть о том, что уже случилось и пытаться это исправить, погрязая в прошлом, нужно строить новую жизнь, избегая повторения этих ошибок, а прошлое стоит просто принять - и не посвящать ему всего себя. Это вообще рефрен всего повествования, герои часто говорят об этом прямым текстом, даже Дазай отметился, что, мол, стоит начать жалеть себя - и жизнь превратится в один непрекращающийся кошмар.
И вот из-за этого мотива сам канон, несмотря на весь трэшак и тупость внутри, кажется если не добрым и хорошим, то хотя бы обнадеживающем - но Ликёр умудрился слить эту идею в нечто совершенно противоположное. И, что самое забавное, рупором для своих охуительных идей он избрал одного из немногих по-настоящему жизнелюбивых персонажей канона. Это какое-то феерическое жопочтение. Можно сказать, талант.
И закончить, наконец, читения этого фикла я хочу традиционной авторской отбивкой:
[ у этамин неоново-оранжевые глаза — сияют ярче прочих умерших звёзд.
она моргает коралловым, карминно-розовым, персиковым, бордовым, пока не растворяется эхом среди слабых сигналов.
и остаётся в полном одиночестве. ]